Он испугался этого своего ответа, не совсем понимая, что он означает, и смутно подозревая, что он значит, — нечто большее, гораздо большее, чем он хотел, чтобы оно значило. Филипп достал носовой платок и громко высморкался.
— Ты не называешь меня по имени, — сказал он, поворачиваясь к ней вместе с табуретом. — Может, забыла, как меня зовут? А ведь должна помнить. Напомню тебе, Настка. Зовут меня Филиппом. Филипек, так меня все здесь называли. Настка и Филипек, так тоже говорили. Двенадцать-тринадцать лет назад, пока я не поехал учиться. Ну, скажи, неужели не помнишь? Тогда мы были еще детьми она, я ходил в портках, сшитых на вырост, а ты носила платьишко своей старшей сестры, я помню даже, как ее звали — Текла, а однажды мы подрались, хлестали друг друга прутьями, могу даже напомнить, из-за чего все пошло… Так вот, я мог только поэтому прийти, но я не поэтому пришел.
Женщина смотрела на него не мигая, не прерывая, не поддакивая. Села на скамью у стола, став от этого еще меньше, еще более далекой.
— Милиция забрала Алексея, на куски его порезали. Зачем они его резали, скажите? Ведь он уже умер, был холодный как лед.
— Так нужно, Настка… Почему не зовешь меня по имени? — добавил он, скривив обиженно губы. — Не хочешь звать меня по имени…
— Еще позавчера, — прервала она, — сидел он у печи, как вы сейчас сидите, курил цигарку, от которой вонь по всей хате пошла, и говорил мне: «В лесу кабаны, Настка. Полно кабанов. Почему они не стреляют кабанов? Пальцем бы не тронул. Было на моем участке пять козлов, а осталось два. Разве можно им простить? Ну, скажи, Настка, разве можно так оставить?» Не взошло еще солнце, как он ушел…
Она чуть приподняла голову и перевела взор на потолок. Взгляд Филиппа машинально последовал за ним. Ничего там не увидел, что могло бы его заинтересовать, впрочем, он ничего и не ожидал: подволока, рассеченная поперечными балками, кое-где почерневшая паутина, керосиновая лампа в железной подвеске.
— Что теперь будешь делать, Настка? — спросил Филипп.
Она не ответила. Продолжала внимательно рассматривать доски потолка, но Филипп заметил, что ее детское лицо сосредоточилось на трудной мысли. На ее немного выпуклом лбу появилось несколько морщин, губы сжались.
— Куда ты теперь пойдешь? Ведь все твои погибли тогда в Бондарувке. Вместе с моими. Через несколько дней, может быть, через неделю, сюда явится новый лесничий с бумагой в руках. Поклонится тебе низко, и ты должна будешь уйти. Куда ты, Настка, пойдешь?
— Я его убью, — сказала женщина, опуская голову.
— Кого? Лесничего?
— Нет, того, кто убил Алексея.
— Ты знаешь, кто это сделал?
— Знаю. Там, — показала она подбородком куда-то перед собой, — лежит старая двустволка.
Филипп отодвинулся от печки. Ему было жарко, даже на бровях собрались капельки пота. В комнате стало тепло, изморозь на окнах таяла на глазах, заливая водой подоконник. В комнате посветлело. Можно было уже что-то увидеть за окном, скажем, большой дуб в дальнем конце двора, дуб, на котором упрямо держались листья, правда мертвые и почерневшие, но все же как-то прикрывающие сучковатые скрюченные ветви.
— Ты, наверное, голодна, Настка, а? — спросил Филипп. — И я не откажусь съесть чего-нибудь горячего.
Женщина вынула руки из рукавов обширной куртки и захлопотала на кухне. Немного погодя она сняла куртку и отнесла в комнату.
— Ты сняла бы ботинки, — сказал Филипп. — Мокрые ведь…
Женщина только отмахнулась.
— Вот, ешьте, — подсунула ему кружку горячего молока и ломоть хлеба с маслом. — Такие уж поминки.
Филипп не обратил внимания на гримасу, перекосившую ее лицо. Придвинулся к столу. Настка села рядом, медленно жуя хлеб и запивая его молоком.
— Что теперь будешь делать, Настка?
Она не знала. Еще подумает. Может быть, сможет здесь остаться, ведь в доме несколько комнат, даже наверху в маленькой комнатушке можно жить. Тот, кто приедет вместо Алексея, может быть, купят у нее корову. Куда она с ней денется? Тетка у нее на Лыковщине, но к ней она не пойдет, чтоб ее черти взяли. Настка жила у тетки, пока не встретила Алексея, сыта ею по горло.
Где-то далеко, в Беловежской пуще, живут ее родственники, но и леса ей осточертели. Что сделает? Ах, заблудилось где-то ее счастье, короткое, недозрелое, и снова беда оседлала ее, погоняет, зараза. Он, учитель, не знает, что значит такой мужик, как ее Алексей… Что за паршивый народ здесь живет…
«Люди. Люди-и-и…» Филиппу в это мгновение захотелось опереться на кого-то невидимого, чтобы хватило духу сказать: «Не богохульствуй, баба», — и объяснить ей то, чего она не понимала и что он хорошо понимал. Но никого за ним не было, и объяснить он ничего не мог. От напряженного всматривания в ее мелкие, кроличьи зубы, показывающиеся из-под запекшихся губ, когда она говорила, наклонившись над кружкой молока, его глаза начали слезиться. Филиппу пришлось высморкаться.
А потом женщина сказала:
— Через несколько месяцев рожать буду.