А вот и он, этот большой лес. Михал Горчиц идет между деревьями напролом, не ищет ни грибов, ни цветов папоротника, а просто позволяет чаще поглотить себя. Не раздвигая ветвей, которые царапают ему лицо, он продирается к солнечной поляне, о близости которой говорит просвечивающая сквозь листву светлая стена. Он еще не знает, что это обманный маневр, что через минуту едва заметное небо начнет сильно темнеть, что громкий, однообразный шум пригнет ветви деревьев, лес свернется перед грозой, как перепуганный дикобраз, а трели застрянут в сдавленных горлышках птиц. Он усаживается на пень и сидит неподвижно, устремив взгляд в рыжую листву, где жизнь не замирает из-за его присутствия, а наоборот, оживляется, так что он только внимательно наклоняет голову и следит за деятельностью муравейника, этим путешествием во всех направлениях сразу, за этим лихорадочным, безостановочным, направляемым извечным инстинктом движением муравьев. Подняв веточку вереска, он вдруг видит скелет лягушки, голубовато-белый, присыпанный землей, и это для него такое же открытие, как если бы он узрел мумию или скелет птеродактиля, относящийся к неизвестной ему эпохе. Скелет будит в нем мысль о смерти, и он, как бы в сокращении, видит свой собственный конец: такой же террариум под одуряюще пахнущим вереском, птичий реквием, взволнованность деревьев, листья, как слезы на его забальзамированном теле, которое уже не боится этой предгрозовой тишины. Катаклизм уже побежден, он уже только в нем самом, а вокруг весело и сильно пригревает солнце, пробуждая прежние отголоски вечного, непрерывного ритма жизни.
Да, буря теперь уже только в нем, загнана внутрь и скована, хотя еще не задушена, потому что есть еще женщина, которая вызвала ее самим своим появлением в Злочеве, одним лишь своим силуэтом, который ему виден за занавеской, голосом в телефонной трубке, движением рук, блеском глаз. Эта женщина идет его тропой, и хотя она еще далеко, он слышит ее смех в кустах жасмина, чувствует на шее ее горячее дыхание. Внезапно прямо над их головами раздается голос кукушки, и они слушают с застывшими лицами и считают, считают оставшиеся годы надежды. И всякий раз у них замирает сердце, как только смолкает на миг этот самозабвенный птичий зов — пророческий голос необратимой судьбы.
Ее смех преследует его, он хочет бежать, но не может вернуться обратно по своим следам. Он не может пройти мимо нее, сохраняя каменное лицо, ничего не объяснив, не оправдавшись. Правда, она освободила его от объяснений в ту ночь, на берегу моря, но зато как бы целиком доверила ему решение, даже не пробуя бороться. И в этом ее сила, ее правота, говорит Михалу тайный голос, голос его надежды, глубоко спрятанной, далекой, почти неосуществимой, но которую он мог бы осуществить одним словом, если бы поступил с Эльжбетой твердо и беспощадно, как всегда поступал в жизни. Михал, однако, понимает, что не может решить все это так же, как более двух лет решал по отношению к д р у г и м людям, когда, не считаясь ни с кем и ни с чем, всегда ставил вопрос самым резким образом, а своей непримиримостью во время обсуждений на бюро или в частных разговорах лишал возможности хоть как-то защищаться тех, кого столь сурово осуждал.
И именно это — разный подход при оценке себя и других — и было его первым поражением в борьбе с самим собой. Теперь он совершенно терял голову, понимая, что избежать честного расчета с самим собой невозможно, и каждое решение, на которое он пойдет, все равно наполнит его лишь ощущением поражения.
Его отчаяние, которое он хочет заглушить, бродя по лесу, становится все более сильным, потому что теперь он твердо знает, что не сможет, оказавшись лицом к лицу с Эльжбетой, сказать, глядя ей в глаза: «Я уже не люблю тебя. Я сблизился с другой женщиной. Мы должны покончить с притворством, перестать делать вид, будто все как прежде». Он знает, что не выдержал бы ее рыданий без слов, а затем молчания, тяжелого, как камень.