А у меня нет к ним ничего плохого, я прихожу к ним, как к соседям в зимний вечер, обогреться, побыть немного на людях, хоть меня не ждут и не приветствуют, потому что при мне кусок не лезет в горло, но я к ним привык и все захожу в надежде, что сегодня они будут повеселей и я повеселею с ними, а если застану их в заботах, то присоединюсь к их заботам, а если у них будет горе, то и я присяду к их горю, и, может быть, они простят мне мое нашествие, поскольку что мне осталось в жизни, кроме надежды, что я сумею к кому-нибудь приткнуться и так проведу время.
Я все хожу в это мое не мое детство, потому что куда мне еще деваться, но я не жду от этого ничего хорошего, не жду даже снисхождения для себя. Кому охота представить себя мной? Может быть, только отцу. Во всяком случае, ни ребенку, ни парнишке, они явно считают, что мои посещения — это месть им за мою старость, что за моей тоской прячется какой-то злой умысел, который призван их уничтожить, и я частенько подумываю, зачем мне все это нужно.
Может быть, это с моей стороны и нехорошо, но после таких мыслей меня еще больше тянет туда, хочется хоть краешком глаза заглянуть. Я встану где-нибудь за деревом, откуда меня не будет видно, или притаюсь в тени моей старости, которая спрячет лучше, чем самый толстый ствол дерева, и оттуда буду смотреть целыми часами. Я хочу быть добрей к ним, стараюсь быть незаметнее, но не могу удержаться, чтобы не вмешаться, не выругать за что-то, не предостеречь, как мне то диктует прожитая жизнь: как будто мне неизвестно, что я уже не тот, не прежний я.
Я смотрю на те времена как на что-то совершенно мне незнакомое, как будто вижу их в первый раз, и задумываюсь, не стоит ли мне отказаться от своего детства и молодости, потому что это все одна зависть, а не тоска, одно мучение, а не утешение.
Я не могу ничего простить прежним временам, даже странно, что я все гоняюсь за ними, вспоминаю что-то, мучаюсь, сам не зная, чего в конце концов мне от них нужно. Может, мне мешает сознание, что те счастливые годы живут во мне, но я их лишен, только состою с ними в родстве по старой памяти. А кстати, что станет со мной, когда ослабеет память? Может быть, я сам себе завидую, и это меня отделяет от тех лет, может быть, я не столько возвращаюсь к ним, сколько стараюсь их присвоить, не сознаваясь сам себе в том, что я — злой демон собственного прошлого.
Может быть, потому моя старость кажется мне такой давнишней. Столь давнишней, что даже, когда я думаю об отце, я думаю о нем, как о ком-то, кто младше меня, намного младше, — и был младше меня, даже в те времена, о которых идет речь.
И хоть я его сын — вернее, я был его сыном, — меня терзает постоянный страх за него, как будто он мал еще жить взрослой жизнью. Я отвечаю за него, потому что я уже отжил свое, а для него все это детство, нескончаемое детство, он все верит в свои мечты, в свои желания и вымыслы. Но я ему благодарен, потому что мне удается до сих пор жить в этом мире трогательной заботы обо мне, без которой старость была бы для меня серой и пустой. Это для нас единственная радость — видеть, как идет жизнь дорогого человека, в то время как собственная уже прожита. Это все равно что опять начать жить самому, теряешь ощущение настоящего времени и живешь в прошлом, в нем воскресают все твои чувства и все наболевшее, там ты все еще нужен, может быть, даже незаменим, там без тебя, без твоих хлопот, волнений и мыслей о будущем жизнь никак не сложится.
Я вынужден все еще следить за отцом, не обижают ли его, не обижает ли он себя сам, я должен неустанно думать о нем, хотя это больше нужно мне самому, нежели ему, но это все равно, раз он сам того требует, зовет меня думать о нем.
Я так иной раз забью себе всем этим голову, что не могу заснуть. Меня преследуют всевозможные призраки и видения, они разыгрывают целые действа, осаждают меня, веют злобой, они внушают мне, что где-то там, за пределами моей памяти, за гранью моего воображения, — ибо я не в силах все объять, — что-то угрожает отцу, ему нужно помочь, даже просто подбодрить его. Иногда я даже слышу его голос.
А как бы выглядела моя сегодняшняя жизнь, да и вся моя жизнь, если бы у меня не было этого единственного утешения — тревожных мыслей о нем, если бы я не должен был все время за него беспокоиться?
Возможно, все это безумие — ведь столько времени уже прошло со дня его смерти. Но когда же человек бывает более беспомощным, как не после смерти? Смерть словно утвердила его присутствие в моей жизни, в моих мыслях и чувствах, он все время гнездится в моей печали, в этой окаменевшей от бесплодности печали, которая возвращается каждый вечер, потому что вечером все возвращается, и человек, и скот с пастбища, и думы. Меня спасает только одно — что я уже привык к своей печали и без нее я боялся бы вечеров.