Эти слова я уже слышала. Она выкрикнула их из окна автобуса, увозившего ее от нас.
— Все будет хорошо, не волнуйтесь!..
Письмо Марины я прочитала своей группе.
Такие письма у нас обычно не оглашают. Предпочитают другие, те, в которых наши бывшие воспитанницы сообщают о себе приятные для нас известия: с прежними компаниями порвали, от прежних привычек отказались, работают, учатся. Считается, что именно такие письма производят благотворное действие и вызывают неодолимое желание подражать своим благополучным товаркам. Тем более что те, как правило, не обходятся без советов, назиданий, нравоучений. «А к вам, девочки, моя большая личная просьба: учитесь хорошо, не нарушайте. А когда приедете домой, должны стать на правильный путь» (цитата из полученного на днях письма). В конце непременное: «Ваша навеки, с пламенным приветом». Мы сами приучили их к такому политесу, читая им вслух письма с этой неизменной концовкой.
Письмо Марины я прочитала без купюр. И без комментариев. Пусть комментируют сами.
Некоторое время они молчали. Потом вопрос.
— А что вы ей говорили? Она пишет: точненько все описали.
Это был хороший вопрос. Я ответила:
— То, что могу сказать каждой из вас. Никакие дяди и тети из милиции не помогут, если вы сами не найдете в себе силы отказаться от той жизни, которая уже привела вас сюда.
— А вы, значит, знали, что она в колонию попадет?
— Я боялась этого.
— А за нас боитесь? За кого больше? Или за всех?
Так начался этот разговор.
Нет, я вовсе не собиралась пугать их перспективой оказаться в колонии. Я хотела внушить им мысль об ответственности за собственные поступки. Я хотела, чтобы они ощутили меру собственной вины, за то, что стряслось с ними. Потому что как бы ни были виноваты перед ними те, кто не уберег, не удержал или даже сам толкнул их вниз, как бы ни были велики и грозны объективные причины, они-то сами должны понимать, что без их доброй (злой!) воли этого могло и не случиться.
Утро как утро. Впрочем, не без происшествий, которые раньше я, возможно, восприняла бы как катастрофические.
Я пришла, как всегда, немного раньше положенного. В умывальной неспокойно. Сквозь обычный утренний шум прорывается слабенький и тем не менее пронзительный голосок. Это Майка. Ее обычный припев.
— Майка хуже всех, да? Как другим — так пожалуйста, а как Майка — так фигу…
— Что случилось? — спрашиваю.
— Ничего, — быстренько говорит Даша. — Не беспокойтесь.
— Ничего?! — взвизгивает Майка. — Как с Майкой — так ничего! А если сами, так небось… Ирина Николаевна, вы смотрите, кто ее ни попросит, Дашку, она — всё, и шьет, и штопает, и что хочешь. А как Майка — «не стану». А что я попросила? Плавочки сшить…
Она осекается. Этого мне сообщать не стоило.
Произошло вот что. Майка ухитрилась вынести из мастерской несколько лоскутков трикотажного полотна, намереваясь соорудить себе из них трусики. Сама она шить не умеет, попросила Дашу…
Теперь Майка пытается вывернуться, но так неуклюже, так нелепо, что смолкает сама. Впрочем, ненадолго.
— Сами шьют. И плавки и бюстгальтеры, а как Майка…
Тут на нее наваливается вся группа.
— Кто шьет? Мы шьем?!
Особенно громко кричат те, за кем водятся подобные грешки. Впрочем, возмущены все. Это Майке хорошо удается: восстановить против себя решительно всех.
Я велю ей сегодня же отнести лоскуты обратно. Ограничусь ли я этим? Сама не знаю. Для острастки, наверно, следует еще и наказать.
Майка еще пытается оправдаться, но ее никто не слушает. Пора строиться. Майка, ворча и вздыхая, занимает свое место.
Вот такое утро. Не из лучших. Но и не самое плохое.
Они ушли, и покатился обычный день. Так он шел до того часа, пока не пришла почта. И тут у меня все полетело кувырком.
Нет, я продолжала делать то, что мне положено, но внутри у меня был полный беспорядок. В почте было письмо от Дашиного отца. Я узнала его сразу: треугольник из тетрадного листка, на нем крупные корявые буквы. Я спокойно развернула… Ах, если бы я могла не отдавать его Даше!
Целый день, чем бы ни была занята, думаю об этой девочке. Сейчас вечер. Я открыла тетрадь. Хочу написать ее такой, какой вижу.
На этой строчке я остановилась и долго не могла сдвинуться с места… Не странно ли, почему я так старательно ищу слова для того, чтобы изобразить на бумаге облик той или другой моей воспитанницы, иногда трудно поддающийся определению, зыбкий, неуловимый, колышущийся? Зачем? К чему? Ведь для меня самой достаточно одного имени! Вот я пишу — Даша. И передо мной тут же встает эта девочка, ладненькая, крепко сбитая, похожая на птичку-чечетку, перышко к перышку, ее походка чуть вразвалочку, голосок низкий, с чуть заметной хрипотцой. Разве мне мало этого внутреннего видения? Нет, я усердно подыскиваю слово, зачеркиваю, пишу новое. Ну зачем? Ведь пишу-то я для себя, ни для кого больше. Но, может быть, это свойство всех записок такого рода: пишешь для самой себя, а незримо присутствует еще кто-то?
Итак, Даша.