Когда фигура деда Аксена скрывается за поворотом, Иннокентий Иванович идет домой, берет чистое белье и парится в бане. Обратно он возвращается благообразно строгий. Он сам идет к колодцу и наливает тонкий стакан холодной родниковой воды. Он несет его на вытянутых руках, боясь расплескать, точно это драгоценность. Дома он ставит стакан на окно у изголовья своей кровати, чтобы душа после смерти опустилась в стакан и обмылась в чистой и холодной воде. Так делали все умные старики на Печоре, собираясь помирать. Так делает и он, потому что смерть могла прийти нежданно-негаданно. Иннокентий Иванович ее не боялся, но готовился к ней заранее. Все-таки смерть!
Закончив приготовления, Иннокентий Иванович ложится на кровать и закрывает глаза. Из большой подушки торчит только его борода, глаза прикрыты, губы шевелятся, руки, вытянутые вдоль тела, неподвижны и черны.
— Тебе плохо, старик? — спрашивает жена.
— Позови из редакции кого-нибудь. Скажи, что хочу поговорить о секретных делах.
И когда перепуганная старуха выходит на крыльцо, Иннокентий Иванович засыпает, довольный своей усталостью.
Стук в дверь прерывает его сон. Входит товарищ Кузнецов. В руках его газета. Он садится рядом с кроватью и, зная, что старик любит деловитость, вынимает блокнот и приготовляется писать.
— Прораба надо прокатить, — говорит Иннокентий Иванович и вспоминает покосившееся крыльцо, кривые заборы, плохо покрашенный дом. Захлебываясь от торопливости, он припоминает все, что заметил в своем городе плохо сделанное, и диктует журналисту. Он вспоминает недостроенный театр, чайную, которую давно бы следовало выстроить.
После каждой фразы он заглядывает в блокнот и просит прочитать.
— Хорошо, — говорит он. Все недостатки записаны. — Еще вот что пропиши…
Журналист торопится записать все, но карандаш ломается. Старик насмешливо качает головой и просит у старухи нож. Та, сложив руки на груди, скорбно посматривает и на старого, и на молодого.
— Ну вот и все, — тихо говорит Иннокентий Иванович и закрывает глаза. — Прочти еще раз.
Товарищ Кузнецов читает заметку от начала до конца, и лицо Иннокентия Ивановича грустнеет.
В заметке перечислено только одно плохое про новый город. А ведь только город сделал почетным имя Иннокентия Ивановича. Это в новом городе построено столько школ, клубов, больниц и бань. Нет церквей, но зато люди не пропивают последние деньги в кабаке, нет нищих и калек. А он все это не описал в заметке. И получается так, что ему, Иннокентию Ивановичу, милее была бы старая жизнь со становым да урядником, с попами да нищетой.
— Отдай мне заметку, — говорит Иннокентий Иванович, — плохо ты ее написал.
Журналист растерянно смотрит на старика и в волнении выпивает стакан воды, что стоял на подоконнике, приготовленный для принятия души Иннокентия Ивановича.
Старик не замечает этого. Он шарит руками по своей груди, смотрит на старуху и просит рубашку.
— Я сам тебе напишу. Я к товарищу секретарю горкома пойду, и мы вместе с ним напишем, — говорит Иннокентий Иванович, сурово сжимая губы. — А ты не сердись! Я целую статью тебе принесу, — добавляет он мягко. — В ней я напишу про всю свою жизнь, чтобы люди радовались, что они живут в городе, где я основатель. Не сердишься? Ну и ладно!
НАШ СОБСТВЕННЫЙ КОРРЕСПОНДЕНТ
Он пришел в нашу типографию из далекого стойбища, где родился, вырос, полюбил девушку и батрачил до семнадцати лет.
Это был широкоскулый коренастый юноша на толстых кривых ногах.
Прежде чем бросить хозяйские стада, он пришел к своей девушке и сказал ей:
— Прощай навсегда, ты не сядешь на мои нарты как жена, ведь я батрак.
Девушка была дочерью хозяина. Она привыкла к теплым шкурам, большому костру, к расшитым малицам и хорошей пище.
— Прощай, Тэбко, — сказала она тихо, — будешь получше жить, приезжай за мной. Я еще три года подожду тебя.
И она закрыла глаза и ушла за занавеску, прижимая к груди алый венчальный платок — подарок Тэбко.
Тэбко ненавидел хозяина сильнее, чем тот газету «Красный тундровик». И Тэбко пришел к редактору.
— И Выль Паш, и Делюк Вань, и Халиманко боятся людей, делающих газету. Я хочу, чтобы меня боялся Делюк Вань, потому что мне тяжело жить на свете без его дочери.
Редактор провел Тэбко в типографию и показал печатную машину.
— Пока вертельщиком будешь. Грамоте научишься, в редакцию возьмем.
Так стал Тэбко вертельщиком.
В час ночи он становился у высокого колеса печатной машины и старательно крутил маховик. В типографии в эти часы было как-то по-особенному уютно и светло. Изредка в машине что-нибудь стопорилось, Тэбко садился к печке-каленке, что стояла в песочном ящике, и, глядя на горящие дрова, вспоминал огонь своего костра и Певалэ — черноглазую девушку. И глаза Тэбко светились теплым и грустным огнем. Но, подходя к машине, он стискивал зубы, и взгляд его становился суровым.
— Вертеть? — спрашивал он.
— Верти, — говорил печатник.
И Тэбко вновь качался у колеса — вперед-назад, вперед-назад, и шуршал набор по бумаге, и щелкали планки, складывающие отпечатанную газету в стопу, пока печатник не говорил: «Хватит».