Чиник, делая вид, что преклоняется перед таким необыкновенным гостем, смиренно потупил взор.
— Что, уже объявили? — спрашивал два дня спустя Гродоцки.— И всего десять тысяч рейхсмарок? Да они с ума все посходили! Типичное проявление немецкой прижимистости. Могли бы и не скупиться. Я вижу, вы не тот человек, за кого я принял вас сначала. И теперь мой долг предупредить вас, что, если операция осуществится, вы сможете обеспечить своих потомков до третьего, если не до четвертого, поколения. Уж я-то об этом побеспокоюсь. Мне у вас хорошо живется и хорошо думается. Вот что я успел написать за одну лишь неделю. Это первая бородка к ключу, только первая, будут и другие. Если догадываетесь, о чем я говорю, спасибо, если не догадываетесь, мне жаль вас.
— Я ничего не знаю, кроме одного: мне, скромному немецкому бюргеру, надо сделать все, чтобы человек, которого мне назовут, оказался в Швейцарии.
— Ха-ха-ха, господин скромный немецкий бюргер. Не скромничайте, та служба с простаками дел не имеет. Мы-то с вами не простаки! Обо мне не думайте. Я спокоен, как всегда. Холоден как лед и тверд как сталь. Пока же... я хотел бы сказать, что ценю ненавязчивую вашу заботу, скромность и такт, во мне просыпается доверие к вам. Я чувствую — вы тот, на кого можно положиться.
— Теперь я хочу обратиться к вам с ... просьбой,— произнес некоторое время спустя Гродоцки.— Сделайте все, чтобы оказалась в безопасности моя мать, единственно близкий мне человек на этом свете.
— Вы поздно обращаетесь с подобного рода заданием.
— Что вы хотите этим сказать?..
— Я хочу сказать, что ваша мать уже давно в безопасности. Неужели вы могли рассчитывать, что фашисты, узнав о вашем исчез... о вашем отъезде, оставили бы в покое вашу родительницу?
— При чем здесь мать! Они не имели права ее трогать! Почему, однако, вы не сказали мне, где она?
— Не хотел нарушать запрета, услышанного еще по дороге сюда.
— Где мама?
— В Швеции. Ее попросили не волноваться за вас.
— Это сделали вы и ваши друзья?
— Это сделали люди, которые хотят, чтобы вам спокойно думалось и работалось на новом месте.
С живостью, которую трудно было предполагать в этом медлительном и флегматичном человеке, Гродоцки подошел к Чинику и, сложив ладонь лодочкой, протянул ему руку.
— Не забуду, как перед богом говорю, не забуду.
Однажды ночью, услышав долгожданный звонок от «дяди», Сидней зашел к Гродоцки, застал его за расчетами и сказал:
— Завтра, вернее, сегодня в шесть утра мы выезжаем. Просили передать, что все в порядке. Вам не мешало бы хорошо выспаться.
— Спать в такую ночь? Избавьте. У меня появилось дикое желание рассказать вам о себе. Если бы меня попросили ответить одним словом на вопрос — кто я? — сказал бы: «математик», если двумя словами — ответил бы: «великий математик», а если бы тремя, пришлось бы признаться: «великий непризнанный математик» — так начал свой рассказ Зигмунд Гродоцки.
— Моя мать — полька, отец был полунемцем, полуполяком. Я говорю о нем «был», хотя он жив. Отец преподавал математику в захолустной сельской школе... влюбился в старшеклассницу, дождался ее совершеннолетия и покинул нас, когда мне шел одиннадцатый год. Я часто видел его в счастливых снах, просыпался и чувствовал щекой мокрую от слез подушку. Отец не сделал ни одной попытки повидаться со мной, моя любовь к нему сменилась с годами тупым равнодушием, которое постепенно превратилось в ненависть.
Рос я мальчишкой хилым, часто болел, сверстники — и в школе и во дворе — почувствовав безответность мою, измывались надо мной, иногда очень жестоко, я терпел... Помогало терпеть сознание превосходства над ними... дело в том, что мне на удивление легко давалась математика, в тринадцать лет я без труда решал задачи, над которыми потели выпускники средних школ, а в пятнадцать — мною двигал интерес, слившийся с честолюбием, — сам прошел полный курс университетской математики.
Жили мы под Касселем, на третьем этаже старого, с высоченными потолками дома. Рядом с нами жила семья знаменитого в Касселе бакалейщика Пфеффера, они занимали целый этаж. Их старший сын — розовощекий толстячок Георг, мой одногодок, воспитывался в необыкновенной строгости.