«Что общего между этой своенравной рекой и мной? — подумал он. — Смешно». И вдруг все его философское построение насчет того, что «если река не уноровила сама себе, то он…», показалось ему по-детски наивным, как простенькая игрушка невзыскательному ребенку. Подумать только, за какой хлипкой оградой решил спрятаться. Да разве спрячешься?
«От людей, ясно, спрятаться можно, но куда спрячешься от своей совести, если ты ее еще не потерял?» — подумал он и открыл глаза.
Машина стояла у крыльца его домика: Юрка, должно быть, и на самом деле поверил в его сон и пожалел будить. Приятный парень Юрка, сходу тебя понимает…
Дом был обычный, крестьянский, с тремя окнами по фасаду, крыльцом, сделанным уже по моде — с прямым козырьком и ребристыми укосинами. В палисаднике махровились георгины, холодные нездешние цветы, которые он не любил, но которые любила жена. Слева, перед оградой, ершились темной зеленью неизвестно кем посаженные кедры, которые любил он, а жена все время намеревалась срубить — пугали по ночам, как затаившиеся медведи. А в сенях запах чеснока, который обожала жена, а он терпел, и линолеум на полу, как омоченное кирпичного цвета стекло, который нравился обоим. И пока он шел до этого линолеума, противоречия с женой раздражали его, но, ступив на коричневую, опасно скользкую полосу с узорами по краям, он как бы подтягивался, и прежде чем открыть дверь в горницу, уже примирялся со всем и встречался с женой спокойный и невозмутимый, как будто не провожал свой трудный день, а только начинал его.
— Доехал? — спросила жена по обыкновению и повернулась, чтобы пойти на кухню, но остановилась, желая услышать ответ, и услышала обычное:
— Как видишь…
— Трудный был день?
— Да нет, как всегда…
— Есть хочешь? — спросила она по обыкновению, хотя знала, что он, конечно, голоден, раз приехал вовремя и не успел нигде побывать.
— Хочу, — сказал он.
Когда жили в городе, жена заметно выделялась среди других женщин ранней старостью, которую он замечал. Здесь же, в селе, то ли потому, что сравнить ее было почти не с кем, то ли на самом деле она менялась в лучшую сторону из-за чудесного воздуха и хорошего она, только он не отмечал, что она такая уж старуха.
Она подала ему в горницу ужин и, ничего не сказав больше, ушла, должно быть, встречать дочь — та в это время обычно купалась. Роман ел жареных лещей, аккуратно выбирал косточки и складывал их на край тарелки, а мысли, успокоившиеся было, снова начали точить и точить его. Если бы он приучил себя обо всем рассказывать жене, а ее — все выслушивать, как бы легче ему было бы, наверно. Он рассказал бы ей о своей стычке с Егором, стычке, которая может разрушить всю систему передвижки кадров, задуманную им и на его беду еще не доведенную до конца. И разговор с Варей… Конечно, в той его части, в части доверия или недоверия…
И как только он вспомнил Варю, опять нахлынули злость на нее и виноватость перед ней, на этот раз странным образом вместе, и он не мог разобраться, что же все-таки было сильнее.
Он выругался, вставая из-за стола: аппетит был уже испорчен.
Роман вышел из дома, взглянул на кедры-подростки, и ему вдруг стало приятно, что жена боится их, потом поглядел на дальний увал по ту сторону Шумши, залитый вечерним солнцем. Солнце еще освещало село, и только река лежала между ними уже в тени берегов и темнела провалом в неизвестное.
Шагнул с крыльца на лопушистый, невытоптанный подорожник и пошел направо по улице, поднимающейся в гору. Он шел, зорко оглядываясь по сторонам, стараясь опознать хоть какую-то отметину тех далеких лет, но память, кажется, начисто вытравила все. А, может, жизнь стерла все приметы прошлого? Спросить о том доме? Кого теперь спросишь, кто помнит?
И хотя все испортил, исковеркал тогда он сам, и хотя он и сейчас был убежден, что любовь тогда умерла сама собой, у нее не было будущего, но все же осталось от нее что-то необыкновенно нежное. Это, пожалуй, была вера Вари в него.
10
Егор узнал Эйнара, как только увидел его возле лесного домика. Эстонец, стоя на стуле, подвязывал шпагат под навесом веранды. Один конец шпагата он крепил на гвозде, вколоченном в желтый, будто проолифенный сосновый брус, другой — на колышке, вбитом в землю возле нижней балки. Натянутые нитки шпагата походили на струны, и домик с его крышей-шляпой напоминал невиданный музыкальный инструмент. Не он ли издавал удивительные звуки, наполняющие утренний лес? И шум ветра в кронах елей и сосен, и шелест волн, накатывающихся на берег, и плач иволги, и трескучие звоны кузнечиков — все это, казалось, порождал странный инструмент, похожий на дом.
Эйнар стоял на стуле, вытянувшись и едва доставая руками до верхнего бруса. Он стоял к Егору спиной, но нельзя было не узнать его мальчишеской, не тронутой загаром шеи, светлых аккуратно причесанных волос, его по-детски оттопыренного уха, которое просвечивало на солнце. Он вспомнил, что и тогда, в Москве, ухо у Эйнара вот так же просвечивалось и было красным.