Читаем Помни о Фамагусте полностью

На Кипре, рассказывал, зреет революционная реставрация формы. Коготь Прованса и Каталонии увяз в расовых теоремах, немецкое слово капитулировало, не выдержав гибели Рейна, Фландрию совратил тевтонский сапог, классицисты французы изменили просодии с похабным верлибром, но молодежь Лимасола и Пафоса, о коей, вследствие нашей отрезанности, можно судить по разрозненным строфам, возродила скульптурную светопись, парнасский подвижный чекан. Учите новогреческий, в кипрской его развновидности разыгрывается поэтическая, стало быть, политическая карта Европы. Равные права особей, столь различных в расах и состояниях, поэты прошлого считали преступной нелепостью. Творчество, гармония соподчинений, учреждалось космическим ладом неравенства, сквозящим в земных пирамидах, это со всех сторон было ясно, как пить. Защитник вольностей, умница, барин, признавшись, что гений наш стоит псковского оброка, согласился тем самым с рабовладельческим строем стиха, с его не знающей Юрьева дня несвободой. Оксюморон свободного стиха, этого бедствия европейцев, несет муть зловонного упрощенчества, смывшего трехпалубный корабль континента: философы — воины — земледельцы. Истребление правильного, при всех отклонениях, метра и рифмы — то же убийство Собора. Что нам подсовывают взамен гюисмансовых воскурений, теодицейных ларцов и латинской горячки молитв, взамен роз, распустившихся в камне? Немочь типографской искусственности, набирающей худосочную прозу колонками. А повальное ополчение против метафоры, уничтожаемой ради пошлейших метонимических нужд? Ненавидят не беспричинно, тут свой резон.

Детище оси выбора, метафора это целое вместо целого, totum pro toto, или-или. Под одной кровлей — и не надейся, двоих Боливар не домчит, потому письмо метафоры это неумолимое рыцарство, вышибающее из седла половину. Метафора есть отбор смертников к жизни и приговорение к смерти живущих, господский ошейник в розовых каплях росы. Деспотия, поэзия, что-то коварное и блестящее, как монеты корсаров, свежее и запретное, как дочь коменданта темниц. Стальные шипы и змея под муслином, браунинг в сумочке. Плащ, баута и зеркало в винных брызгах. На оси смежности правит бал метонимия. Все со всеми, присутствие в безопасности обеспечено. Не спрашивают входного билета, не проверяют номерки в гардеробе. Всякий с улицы, текущей ленточным глистом уравненных и безотличных, гость на этом пиру, где ни гостей, ни хозяев, ибо все остаются в живых. Демократия, проза, кисельное эгалитэ. Свободный стих, чтоб ему… — ну, с деспотией у нас полный порядок, — вякнул я либерально, — и разве не метафорична, не символична наглядная агитация, от площадных монументов до жилконторных столбцов, чей не нуждающийся в исправлениях слог первозданно вставляется в рамку неподцензурной поэзии? — Окститесь, потребление самиздата сделает из вас местечкового сумасшедшего, выбив остатки чутья. Сравнивать гнусную старость «заведующих» — подбираю словцо — с византийским орлом, а зубоскальство с поэзией — я так низко не падал. Вот, — протянул он выдранные из «Иностранной литературы» страницы, — я отчеркнул отрывки и строфы. В творениях эллинов, по-солдатски блюдущих разбитый устав ремесла, зарождается бунт против анархии формы, против… — уж или устав или бунт, стилистическая неувязка, — подколол я, дабы чем-то отметиться в разговоре. — Не придирайтесь, немного блох собаке не помеха, и вообще… — он дохлебал остывший чай, наказав явиться через неделю, по-заведенному, в среду.

Перейти на страницу:

Все книги серии Художественная серия

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее