Два скаутских рюкзака, подарок пропагандиста, складывались с воскресенья в чулане. Я при наставнике свой разобрал, смешно выгреб, нежалостно — много ли человеку белья нужно, рубаху, штаны, башмаки. Нитку-иголку, блокнот и перо, дневниковины агитатора, и в шутку сказал: учитель, один из нас пуст, другой полон, не в этом ли разница. Он заорал и ударил меня. Впервые. Впервые не владея собой. Давайте, я предложил, чья возьмет, тот свою волю навяжет; учитель, куда было деться, кивнул. Мы по-турецки уселись на коврике друг против друга, беспощадные наши гляделки, турнир на убой. А выход? выхода не было. Яшар-муаллим был силен, пришлось попотеть, прежде чем он отвалился. Неделю спустя я покинул его не прощаясь, англичанином из анекдота, кризис уже миновал. Поставил перед больным чашку бульона и шагнул за порог, в тусклую волокнистую новь с ястребиным штришком, слезящимся на кромке поля. Ты почему не пьешь? Пей. Ему не повезло, до или после меня, мы африканцы вне хронологий и считаем по леопарду, миндальному дереву и пожару, с тем же профилем был у него сирота на рудниках воспитания к миссии, а что сталось — картежник? бретер? где-то бродит, не знаешь?
— Вот что, Мирза… Я выпью, отпусти ты мальчонку, дохлещем весь жбан. Не решаюсь спросить, но ответь: что с чекистами у тебя?
Басовая топка, кабацкое низкое «у-у-у», целуются, мирятся, грохоча стеклотарой. Не ответил той ночью, не ответит сейчас, раз в неделю входя в порт семидневья. Уездный педагогический френч, скуфейка из молодого руна и мглистое, мглистое небо, как выбрались вон, без Луны. Повторяемость, думает Фридман, проще с призраком в трюме Аида, чем с молчанием твоей правоты. Слово, читаю во взгляде его, распустится незагаданно, развяжет завязанные не нами узлы, подержим во избежание на замке. Заблуждение, я во взгляде его ничего не читаю. Как ты осторожен! Там — все такие?
Единовременный разгрому туранцев, с Мирсаидом Султан-Галиевым, главой меджлиса в наркомате и каленым наконечником «Жизни национальностей», что мыслила дальними азиатскими планами обходного вторжения и комплота, но если пекло, обнажала самоубийственно цель, твой арест проскочил в тени броских столичных посадок, аукнувшихся у нас невпопад, суетой непригодного к флюгерству Освободителя (отчего и вращался впереди московского ветра). Я не цепляюсь за склоку причин и реакций — запутавшись, насекомые рóднятся, в отчаянии отодрать свои лапки и, независимо от размеров, жужжат заодно, друг у дружки на фоне. В этом мы заодно. Так в доподвальную эру ездили на одесский лиман и на крымские винограды, всем кагалом запечатлеться на фоне, у задников. Что-то я разболтался.
Тебя взяли в начале весны, в первый день. У весны есть начало, когда девочки на асфальте чертят мелом линейки и прыгают, вчера не чертили, сегодня — вот именно. Авитаминоз — ничего, раскраснеются, отвыкшие от игры — поправимо, и наливаются соками, терпкими, как белая сперма инжира. Набухшие почки, «пру и рву», размножайтесь, размножатся. В этот день тебя взяли, запертый в клети на зачете, я инстинктом был выброшен в скипидарную вонь коридора. Двое в штатском, в угрях, с опереточной наглостью сунули дула под ребра. Дас ист иммоглих, в терпимую, при всех согрешениях, эпоху, но непреложно под ребра. Немые плачевные лица студентов с ассирийского барельефа. Встрепанный, апоплексически взъя´ренный Спиридонов, не пущу, это сотрудник мой, кандидат и магистр, через три месяца докторская, ткнули железо в подбрюшье, щелкнули для эффекта. Не лезьте, профессор, во внутренний наш вопрос, вы ко Врангелю зря опоздали. А театром довольны, блестят. Ты поблагодарил Спиридонова, сказал, чтобы не вертели вола, без показухи и прощаний славянки. Беспроволочный телеграф вызвал всех: праведную молодежь, нас, чтецов-декламаторов, милых, с пуховкой и зеркальцем, служительниц ремингтона. Лазарь Мовшевич прибежал из-за ширмы, запричитал на жаргоне, сортирный приковылял инвалид. Построились в два ряда, Мирзу провели между нами. Девочки у ступеней, там была ровная почва, прыгали то на одной, то на двух, разводя и сдвигая, из квадрата в прямоугольник, в квадрат, с непокрытыми темно-русыми волосами. Зима сузила им одежду, засалила стиранную бумазею чулок, не по сезону и башмаки. Но выйдут замуж, родят, как простые сословия, рано, будут младенца в корыте купать, потчевать мужа собой. Ты подумал о том же, ведомый, я знаю. Здесь Родос. Астраханцы-ребята кидали арбузы с баржи, уже полуголые, медные, этим жарко всегда и поют, что в Милете, что в Антиохии на Оронте, что в Магнезии на Меандре. Не оборачиваясь, неизменившейся поступью до «паккарда», деловитая мерзость авто, пористый, цвета щебенки, шофер. Всеволод Никанорович, само замешательство и надрыв: «Мы будем жаловаться, я не намерен!..» — и ты обернулся, единственный раз, и я похолодел от спокойной усмешки, которой ты обозначил тщету.
Слухи — кроме железа, у нас только слухи, Святогоровы недра и клеветническая тень на плетень —
были о том, что тебя угораздило, просчитался, не повезло.
Есть за городом авестийская пустошь,