Пятнадцать минут назад, извещала трансляция, июня 28-го, в деревне Санталово Новгородской губернии умер создатель подлинного русского футуризма Велимир Хлебников. Умер в предбаннике, в нищете. Денег не было даже на телеграмму в Москву, почему известие об ужасном положении запоздало и бросившиеся на помощь товарищи не смогли перевезти Велимира из предбанника в специально отведенный для него распоряжением тов. Троцкого больничный покой в столице. Святость, источаемая немытым, зябнущим телом В. В. («холод мой враг», и очи его затуманивались новым подвигом странничества, пешим или на крыше вагона), так явственно была ощутима для чутких ноздрей, что когда позапрошлой весной, в мартовскую бедовую синь, он босиком пришел в университет показать расчеты свои Спиридонову, Всеволод Никанорович в ответ: «И ангел вострубит, что времени больше не будет, может, вы, Велимир, и есть этот ангел». О Велимир, Велимир, улитки столетий на испещренных цифирью листах, мы положили хлеб и алтын в котомку твоего бездомья, запричитал из пелены Мирза-ага, и где-то у багряной овиди опустил сердоликовое лицо гладиатор Мгоян. Прохлада из окон между двух крыльев и покрывал духоты, а смысл пошел дальше.
Необоримые приметы распада означились в здоровье тов. Ленина. Разочарованность Кибелой разверсток, тем более безысходная, чем меньше преград ставилось на пути реквизиционного культа, обызвествляет черепные лабиринты, закупоривает каналы ума. Сморщенный, почерневший орех. Маленькие дрожащие ноги в носках. Как дитя безъязыкий, неловкий, в смирительной рубахе, чтоб не скатился с кровати, он голосит «a-у, a-у», яду, яду из нитяного сашэ секретарши, втихаря искажающей его озарения, и он получит! получит свой цианид! мы все выпьем яду! — прохрипел по-аккадски посредник, — ну не тяни, завершай! — неизвестно кому, о-о, известно, известно.
Девочка прянула с кроличьих шкурок. Румянец, невозмутимая резвость, локотки и коленки. Понюхала послюнявленный палец, облизнулась, развела ноги шире расправленных плеч, закинула голову.
Сал-бер-йон-рош! — с улыбкой пробуя на вкус, та ли досталась конфета в кульке.
Сал-бер-йон-рош! — громче, в утвердительном ликовании.
Сал-бер-йон-рош! — нечеловечески, джунглево, на разрыв перепонок, как те, кто грызет и кого загрызают.
Испарина на побелевших щеках и на лбу, треск электричества в сотрясаемом теле, но позвонки не распались под дилювическим допотопом, остов выдержал, стебель стерпел. Она прильнула к отцу, горячему, как изваяние на закате, и возвратила его поцелуем.
Дама рухнула в обморок, ватку с нашатырем. С мужчиной случилась истерика, отпаивали коньяком. Были плачущие, были хохочущие, были настырные требования объяснений. Мгер-Клавдий, не проронивший за вечер ни звука, поднял правую руку в приветствии, принятом в правом углу наверху, где кто-то смотрел на него в щелку занавешенной ложи.
— Что это было, Мирза?
Он обернулся в слезах: «Ах, скептик, и тебя проняло?»
Луна во всех окнах, высокая пятнистая Луна, опустошенные, сходим по скользким ступеням. Душно, темны фонари, но парафиновый, но стеариновый блеск. Булыжной тропою в шалман, потеснитесь пропойцы, прибыло в шарамыжном полку. Полночную кружку Мирза осушает взахлеб, водкой из шкалика доливает вторую, гул и всхлипы кабацкие, хлопанье по столам и падение скамий. Богемные кучки — враздробь? вразнобой? да ничуть; сообщительной смазкой вершатся агапы, подбавляем и мы.
— Что это было, Мирза?