Он бежал в магазин мимо заборов и окон с каким-то жгучим чувством родства и их общей, не искупимой теперь ничем обиженности и оскорбленности — его и кровавогубой пышной продавщицы, и знал, что если б это узнала она, то отвесила б ему всех конфет, или нет, отсыпала бы их ему за пазуху без весу и без денег: потому что ей и ему — им неважны деньги!.. Пухлая Аня не заметила ничего и взвесила ему крупу скоро-небрежно и сунула сдачу — липкими рублевками и мелочью, а могла бы одним целым трояком, чтобы ему не зажимать их в кулаке, а сунуть под пилотку.
…Он узнал сегодня от Полины, что мать тогда действительно надолго отказалась от отцовых денег. И наверное, сказала ему потом об этом и приласкала Сережика после магазина. Хоть он и не помнит этого сейчас, а помнит улицу…
Наверное, она успокоила Сережу, сказала, что вот и она сама так решила, и проживут они. И купят ему велосипед! Емцов помнит, что вскоре после этого у него появился новенький никелевый ЗИФ, тяжеловатый для него тогда, купленный навырост. Сережа путался в педалях и то и дело заезжал колесом в штакетник ограды или в стеколки на дороге, и мать хмурилась и вела ЗИФ через дом, к соседу Никонову. Он клеил камеры, и выправлял спицы, и дотошно расспрашивал мать: как учится в их техникуме его старший, Игорёха. Но Игорь Никонов учился хорошо, получал стипендию, и это вроде бы не слишком обязывало мать.
Должно быть, она совершенно успокоила его тогда. Но память сохранила боль и страх их отчуждения в том разговоре на улице, а то, что она сейчас удержала бы прежде всего — ласку, и жалость, и понимание, оказалось, их общей беды, — упустила…
Кто знает, почему это так. Возможно, в человеке смалу заложено сознание светлого — как нормы, как единственно должного, которое к чему особо и замечать. И самая ранняя память удерживает исключения… Какую-нибудь в слезном ужасе разбитую чашку. Валенки в оттепель. В углу отстоять ни за что… Или понять вдруг, что взрослые обманывают! Это потом память становится ровнее и грустно-справедливее. Взрослеет до понимания условий и обстоятельств и устает до терпеливой забывчивости на главное и цепкости к мелочам. Но, возможно, такой она станет снова когда-то, когда человечество дорастет до детства…
Да, так, конечно, все и было, когда Сережка вернулся из «жданчика». Сейчас он ясно видит это, как если бы все происходило вчера и можно еще что-то изменить и исправить… Но ведь не только же в том разговоре на углу дело. И почему же тогда у них началась эта тягостная житейская муть и подступала порой почти дуэльная ясность противостояния?
Дальше он видит себя лет двенадцати, голенастым шестиклассником в коротком пиджачке и седоватых школьных с морщинистыми пузырями на коленях брюках. А мать — ей что-нибудь тридцать восемь, она кудрявая, с усталыми натеками век, но красивая. Ей говорят у колонки: «Тьфу, тьфу. Цветете, Ниночка! Да и чего ж! Сын вон ухоженный, жених уже». Это было верно, но колко — что «жених»… Но говорилось женщинами, в общем, без задней мысли, а так, что вот радость все ж таки, от нее тоже вроде цвесть можно. Удивлялись на улице, что Емцова одна.
В техникуме, в преподавательской комнате с тремя несгораемыми шкафами по углам, бурыми занавесками и заледенелым зеркалом у двери в окружении вешалок — Сережка не раз заходил туда взять у матери авоськи — советовали определеннее: «Парню-то сколько? Найди ты себе человека, пока несмышленый».
Жизнь у них неприметно изменилась. Стала скуднее в мелочах. Котлеты вспухали на сковородке рыжие и хрустяще хлебные, с обильным крошевом «лаврушки» внутри для запаха. И всегда оказывалось, что не хватает еще чуть маргарина или говяжьего жира их дожарить, и заодно нужно прихватить граммов сто масла. За этим маслом и за рыбой еще, за сахаром надо было мотаться в магазин что ни день.
Арифметически же ясно и смешно — Сережка доказывал ей это арифметически, — что ведь все равно же: бегать в магазин каждый день или брать сразу на неделю, за окно в сетке вывесить. Мать хмурилась и соглашалась: все равно. И все-таки… не то же самое — когда живешь «с рубля» и деньги текут как вода, абсолютно как вода!.. В войну в студенческом общежитии они так и тянули: сдавали свой кусок сала из дому порядочной и строгой женщине-коменданту, иначе не удержаться, и брали по кусочку. Тазик картошки начищали.
Сергей замолкал и бегал в магазин. Это он уже понимал: то, что въелось с детства или там, с юности, часто так и остается. Вон Полина до сих пор не сдает белье в прачечную, серое, говорит, оно и чужое возвращается, а стирает сама и вешает на веревках под яблонями, хотя падалицы осенью и гусеницы куда больше его пятнают. Но уж так привыкла, когда еще во всем Комлеве прачечных не было… И совала всегда мужу на праздник пару десяток на белую, как и раньше, в деревне. А ее Федор выпьет и рвет на ней кофту: что не ждала! Он и сам не ждал, что из окружения да из штрафников придет, но они Россию не отдали!.. А вся улица знает, что ждала. Это, говорят, дело ясное, тут уж не скроешь.