Что же произошло? Шмитт добавляет к анализу духовных предпосылок парламентаризма исследование марксистского понимания диктатуры пролетариата и тех «иррационалистических теорий непосредственного применения силы», к которым сам он испытывал явную симпатию. Марксизм представляет для него интерес и важность своей «метафизикой развития, которая делает сознание критерием прогресса». В марксизме, говорит Шмитт, речь уже не идет о том, что достижение высот рационального сознания делает необходимой и оправданной «диктатуру воспитания», хотя «обобществившееся человечество» у Маркса не сильно отличается от того, что виделось в качестве идеала немецкой классике. Но только речь теперь идет не о воспитании, которое виделось Фихте, а о реальной кровавой борьбе. Буржуа должен быть не перевоспитан, а уничтожен. Иррациональность мотивации, которую можно обнаружить «в каждой строчке Ленина и Троцкого», важнее всего, что роднит марксизм с рациональной философией и наукой. Именно отсюда можно перейти и к иррациональным теориям непосредственного применения силы. Шмитт снова поднимает здесь вопрос о Прудоне и Бакунине, но делает следующий шаг от анархизма, по отношению к которому испытывает «подлинно католический ужас», к синдикализму Сореля и уже от него — к Моррасу. «Способность к действию и героизму, вся активность в мировой истории заключена для Сореля в силе мифа. ... Только в мифе имеется критерий того, есть ли у народа или какой-то иной социальной группы историческая миссия и наступил ли ее исторический момент. ... В непосредственной интуиции воодушевленная масса создает мифический образ, который увлекает вперед ее энергию и дает ей силу мученичества и решимость применить силу. Только так народ или класс становится мотором мировой истории».[791]
Мы легко опознаем здесь как проблематику политической теологии, так и продолжение тех исследований учредительной власти, которые были начаты в «Диктатуре». С одной стороны, Шмитт старается показать, что парламентаризм потерял те последние, не дискутируемые основания, которые, правда, сами никогда не могли стать предметом дискуссии, но, во всяком случае, принимались как нечто само собой разумеющееся. В предварительных замечаниях ко второму изданию «Парламентаризма», споря со своими критиками, Шмитт более решительно, чем в основном тексте, отмежевывается, в частности, от либеральной концепции Макса Вебера. Вебер, напомним, рассматривал парламентаризм далеко не восторженно и отнюдь не отождествлял с демократией, мало того, он видел, что в современном обществе парламентаризм и демократия противоположны друг другу. При этом, однако, он рассматривал парламентаризм исторически, но не в смысле его «метафизики» и «духа». Вебер считал, что классическому парламентаризму, с двухпартийной системой и партийной аристократией «уважаемых людей», (Honoratiorenherrschaft) нет места в современной демократии, в которой отбор вождей происходит в соответствии с их способностью увлекать массы.[792] Тем не менее он видел практический прок в парламенте, потому что именно здесь демократические вожди могут быть вышколены через обсуждение правительственных законопроектов, могут научиться соединять запросы масс с возможностями аппарата, с устройством всей машины государства как предприятия. Важным аспеююм понимания парламентаризма у Вебера была и его трактовка легитимного господства. «Легальное» господство, говорил Вебер, то есть господство, которое считается легитимным, потому что люди верят в «легальное уложение» («legale Satzung»), — это и есть то, что, в конечном счете, Шмитт не принимает, хотя ограничивает свою критику скупым замечанием: «Ссылок на Фридриха Наумана, Гуго Пройса и Макса Вебера уже недостаточно. При всем уважении к этим мужам, сегодня больше никто не разделяет их надежды на то, что парламентом как таковым гарантировано образование политической элиты. Такие убеждения поколеблены сегодня действительным положением дел, а в качестве идеальной веры они могут существовать лишь постольку, поскольку соединяются с верой в дискуссию и публичность».[793] Иначе говоря, политическая элита не формируется в парламентах, потому что нет больше веры в дискуссию и публичность, а раз так, то и законы, принимаемые парламентами, как и легитимность самой процедуры, не могут больше служить (если использовать слово, придуманное Шмиттом для характеристики Гегеля и Маркса) «гарантиями самих себя». Там, где была вера в легитимность легальности, была и вера в продуктивность публичности и в достаточность относительных истин, устанавливаемых дискуссией. Но если на место буржуазной умеренности и дискуссии приходит витальная сила мифа как предельной мотивации и непосредственная действительность жизни и применения силы, мы оказываемся именно там, где бурлит учредительная власть, по ту сторону права и по ту сторону формы. Не только буржуазный парламентаризм, но и радикализм католических контрреволюционеров не может устоять: при всем сходстве Бакунина и Доносо Кортеса в их презрении к вялому интеллектуализму дискутирующего класса, XIX век — это век отступления политической формы перед витальным напором. Диктатура разума, диктатура воспитания еще могли бы обернуться у католических децизионистов правильной диктатурой, обращающей «шпагу» (государственно-аристократическое насилие) против «кинжала» (оружие анархического террора). Но буржуазия отступает, не обладая той фундаментальной мотивирующей мощью, которая есть в мифе, и не умея избежать тех последствий, в результате которых она сама оказывается мифическим врагом в последней битве. Миф, утверждает Шмитт, побеждается мифом, инациональный миф, например, в случае итальянского фашизма, оказался сильнее мифа интернационального анархизма. «Теория мифа наиболее явственно показывает, что релятивный рационализм парламентского мышления утратил очевидность. Когда анархисты, враждебные авторитету и единству, открывали в своих работах значение мифического, то они, сами того не желая, участвовали в созидании основ нового авторитета, нового чувства порядка, дисциплины и иерархии».[794] В этом месте у Шмитта есть еще одна важная перекличка с Вебером, хотя и не акцентированная. Выше уже говорилось о том, что Шмитт был среди слушателей докладов Вебера из серии «Духовный труд как призвание и профессия». В докладе «Политика как призвание и профессия» Вебер, в частности, еще раз изложил свои идеи относительно типологии господства и современного парламентаризма. А в докладе «Наука как призвание и профессия» он говорил о самых фундаментальных, мировоззренческих проблемах. Вебер констатировал распад единого ценностного мира, какой представляли себе немецкие неокантианцы и, сославшись на Дж. С. Милля, сказал о неизбежности современного «политеизма». Он представил мир ценностей не просто разорванным и противоречивым, но подобным богам, которые воюют между собой, требуя от человека полной самоотдачи. Для ученого отсюда следует, что морально доброе не может быть истинным и прекрасным и наоборот. А для обычного гражданина, не политика, не художника, не ученого, Вебер добавляет многозначительное, хотя и не развернутое упоминание «французского» и «немецкого» богов, имея в виду непримиримость тех, кто еще недавно считал себя принадлежащим культуре единой Европы. У Шмитта появляется тема политеизма, причем именно как тема политической теологии. Эти замечания тоже очень сжатые, но весьма важные. С одной стороны, вот он, политеизм как последнее основание самоочевидностей, к которым приводит (и на которые опирается) философия жизни новых политических движений. С другой стороны, Шмитт снова и снова обращается к теме единой европейской культуры.