И тут же рядом – гибель богов. Собственно, вся история ВКП(б) – КПСС – это история распада кланов, сначала обустроившихся в коричневатом рембрандтовском сумраке квартир в Доме на набережной окнами на дробящееся отражение Кремля в Москве-реке, а затем исчезнувших и пожравших друг друга с механической жестокостью термитов.
И никто никогда не замечает распада социальной ткани, который происходит под носом: “На юге в девятнадцатом кипела какая-то нелепая, веселая жизнь, туда съехалось много интересных людей, артисты, писатели, выходил журнальчик «Донская волна». Рестораны в Новочеркасске были полны. Все уже трещало и рушилось, но люди не понимали…”
Я перечитываю Трифонова насквозь, кроме, быть может, “Студентов”, “Отблеска костра” (и ни разу не дочитал до конца книгу творческого кризиса – “Утоление жажды”) и статей, раз в пять-шесть лет. Для того чтобы сверить часы – освежить понимание людей не столько советской, сколько постсоветской эпохи.
Трифонову скоро сравняется сто лет. Много, потому что век – это впечатляет. И до странного мало, потому что он описал людей, живших десятки лет тому назад, а оказалось, что предъявил миру нас сегодняшних. И всё по той причине, что, как он написал за четыре месяца до смерти, в свой необычайно продуктивный период, когда были закончены “Время и место”, “Опрокинутый дом” и летело к концу “Исчезновение”, нить одна: “…она состоит из любви, смерти, надежд, разочарований, отчаяния и счастья, краткого, как порыв ветра”.
Крик шепотом
Сегодняшняя архаизация публичного разговора и представлений о реальности проявляется не только в устрашающе карикатурной подражательности действиям и логике советских властей 50-, 60-, 70-летней давности, но и в том, насколько почти неправдоподобно актуальным оказывается дискурс инакомыслия тех баснословных времен. Александр Аркадьевич Галич умер в 1977-м, а его песни можно распространять, как удачные комментарии в соцсетях к самым животрепещущим темам из новостной ленты.
Собственно, гитара и “домашники” (как потом “квартирники”) такими социальными сетями и были. Технические средства доставки – дефицитные магнитофоны, редко кому доступные ксероксы, перепечатываемый и переплетавшийся самиздат: “Эрика берет четыре копии” (согласно одному их самых известных “мемов” самого Галича), а для переплетов существовали соответствующие мастерские, включая, для самых продвинутых, – мастерскую Льва Турчинского в ГМИИ. Социально-сетевым был и способ разговора и описания повседневности: лирическо-ироническая беседа или рассказ о реальности с использованием стихов, речитативов, песен под гитару – ну не под рояль же! Театрально-игровой Александр Галич дополнялся нахраписто-псевдонародным Владимиром Высоцким и деликатным, как интеллигентское покашливание, Булатом Окуджавой. Разве что Мераб Мамардашвили не пел свои лекции под гитару приятным баритоном, хотя его смело можно ставить в этот социально-сетевой ряд.
Александр Аркадьевич щадил свою аудиторию – он вообще, по воспоминаниям историка искусства Игоря Голомштока, был человеком мягким и добрым. Щадил в том смысле, что не требовал от нее подвигов. Ему было достаточного того, что эти обыкновенные советские люди находили в себе смелость его слушать, чуть ли не по сто человек набиваясь в обычную комнату. И это был тот самый советский образованный городской средний класс, который Александр Солженицын презрительно назвал – в те же годы, что Галич пел, – “образованщиной” за стремление приспособиться к обстоятельствам советской власти, держа фигу в кармане. Галич рассуждал совершенно иначе: этим людям тридцать – сорок лет, они обзаводятся семьями, им нужно эти семьи обеспечивать, ждать от них бескомпромиссности нечестно, они и так читают запрещенные книги, слушают “голоса” и приходят на нелегальные концерты. Но они такая же часть сопротивления, что и открытые диссиденты. Это, по определению Галича, представители “молчаливого резистанса”, тихого, но последовательного этического сопротивления. Машину власти ты сломать не можешь, а слушать Галича у себя в квартире – да.