— И зря Пушкин жаловался, что родился с умом и талантом в России, — говорил Валера Эпштейну, когда они ели нечто вроде дорогостоящей жареной саранчи. — Он-то мог и в Эфиопии родиться, там тоже нехорошо.
А поляк один, политический беженец, учившийся в Сорбонне, украл из парижской пекарни и провез закваску, которую французы называют маман. От его краденой маман и пошли все хорошие хлеба в городе. Конечно закваска с поколениями выдыхается. Это происходит и с поколениями эмиграции. Работал поляк на сына того самого еврея, убежавшего от Сталина. Еда у сына была не такая вкусная, как у отца, и намного дороже.
— У отца, из первого поколения, рука не поднималась такие деньги драть, — объяснял Эпштейн. — А сын вырос на всем готовом и считает такие развратные цены естественными.
Самой дешевой едой были мягкие, сдобные китайские булочки со сладковатой свининой, с бумажным кружочком, который трудно было отлеплять от пригорелого дна. Булочка и жидкий чай стоили один доллар. Наверное, потому что китайцы прибывали постоянно всё новые и новые, и новоприбывшие с ценами не зарывались. Так что цена эта не изменилась за все годы Валериной работы в мастерской.
За все двадцать лет.
И хлеб изгнания нам сладок и приятен.
В тот год, весной, мама Рита переехала. В результате этого неожиданного чуда их отношения с Анечкой должны были совершенно измениться. Когда этого не произошло, он занялся устройством дома, наконец-то ставшего их собственным. Он даже призывал Анечку к участию, но она только поднимала глаза от «Самопокаяния» или «Философии общего дела», смотрела на него с недоумением и продолжала читать.
Квартира их была обставлена в стиле ранней эмиграции: множество случайных, подобранных, кому-то ненужных да и вообще ненужных, полусломанных, похожих на что-то из прошлого, хотя и не совсем, употребленных не по назначению вещей, из которых Рита пыталась создать некое подобие Войковской. Большую часть этого добра он всучил Рите при переезде, многое выкинул, построил книжные полки и рабочий стол — ему часто приходилось брать работу на дом.
Он увлекся этим хозяйственным азартом и решил устроить День благодарения по всем правилам, спрашивал советов, собирал рецепты. Он вообще давно понял, что сделать что-то хорошо вовсе не труднее, чем сделать плохо, особенно в любом виде искусства, вроде столярного дела или кулинарии. Казалось бы, это требует дополнительных усилий. Ничего подобного, даже наоборот — плохую работу производишь с большими усилиями, мрачно. А хорошую — шутя и играя.
Небо в День благодарения было сине-коричневое, как на итальянских полустершихся фресках, листья бурые, сырые и изо всех окон пахло благодарственной птицей и специями, сладким, теплым, сытным запахом; и листья были цвета хорошо зажаренной птицы.
Собравшиеся у них гости не рассказывали о своей жизни, а выкладывали мнения, заключения и теории. О реальной жизни говорить никому не хотелось, все были еще очень неустроены. Это, однако, не могло помешать их интеллигентной умственной деятельности. Наоборот, при переезде у всех мозги встряхнулись и стали производить мысли. Все новое вызывало оценки и параллели с прошлым опытом. Оценки по большей части иронические — иронизировали, например, над индейкой, птицей патриотической, но невкусной — и параллели, находившиеся по отношению к прошлому опыту под прямым углом. Заключения, к которым они приходили независимо друг от друга и не сговариваясь, оказывались уныло похожими. Общее происхождение сказывалось — они улетали на свободу каждый в своей индивидуальной клетке. Или в пластиковом мешочке с водой, как продают рыбок.
Вскоре разговор перешел на обычную тему — невозможность настоящего общения с местными жителями. Мешали их бездуховность, узкая специализация, отсутствие культурных интересов…
Видимо, по интеллигентской деликатности никто не упоминал еще одной причины. Почти все они перед отъездом языком не занимались. Они ожидали, очевидно, что при пересечении границы шестикрылый серафим вложит в их отверстые уста жало мудрыя змеи.
Незнание языка было простым, но ужасным фактом, который всеми умалчивался.
За отдельным маленьким столиком сидели их дети и лопотали непонятно и безостановочно, и от новой дикции их пластичные, податливые, живые лица уже начинали постепенно меняться, менялось строение губ, рта, подбородка. Уже манера смеяться и перебивать друг друга, и то, что они выбирали из еды, и как они эту еду держали и откусывали — все это было уже собезьянничено у других детей и уже становилось, под окрики и выговоры родителей, второй натурой. Филология меняла физиологию.
Сенька не высказывал никаких теорий и не иронизировал над индюшкой. Он принес с собой несколько бутылок очень хорошего питья и закуски из очень хорошего магазина и пил и ел в основном свое.
В тот вечер, когда все ушли, Сенька предложил Валере замечательную аферу: вступить вместе в дело. Он уже нашел двоих, свои ребята, из Политеха, с хорошими мозгами. Каждый должен вложить по пять тысяч.