Они с Эпштейном говорили мало, и никогда о личном, больше о еде, о смешных случаях, происходивших в городе. Главное, Эпштейн ни разу не расспрашивал Валеру о прошлом. О прошлом спрашивали все, с большим любопытством, но ответов хотели коротких и понятных, то есть лживых, и это со временем сильно надоело.
— Друг мой, — сказал однажды Эпштейн строгим, совсем не комплиментарным тоном, глядя на возрожденный из праха и тлена «Ламберт», странный аппарат с телефонной вертушкой вместо клавиатуры, — я надеюсь, — сказал Эпштейн, — что ты, когда молишься, не забываешь каждый день благодарить Бога за талант, который тебе дан.
Эпштейн обычно не разговаривал на религиозные темы и не соблюдал законы и праздники. Но он, видимо, был уверен, что нормальный человек молится, равно как и чистит зубы. И притом молитва его, как полагается у евреев, имеет вид не просьбы, а благодарности.
О таком отношении к собственному таланту Валера никогда не думал. Его воспитывали, как и всех, в духе скромности и самокритики. Скромность понималась как покорное осознание собственной неважности. Здесь такая скромность считалась психическим заболеванием, от этого лечили, даже и лекарствами.
Но, конечно же, можно с полной скромностью признавать свой талант, не зря же он называется — дар. Подарком глупо кичиться, но нельзя и не признавать подарка, быть неблагодарным.
О существовании своего дара он знал хотя бы по его тяжести, по бремени таланта, зарытого в землю. Не к реставрации машинок, конечно. Например, диссертация его незащищенная, беззащитная. Там эта диссертация привела к большим неприятностям, закончившимся отъездом. А здесь он сразу понял, что заниматься своим делом ему не светило. Сколько всего в жизни ему не удалось защитить.
Совершенно было ясно, что нет ничего важнее заработка, оплаты Ритиных уроков тай-чи, откладывания денег для Анечки на поездку в Париж — ей всегда так в Париж хотелось, может, она хоть немного взбодрится. Своим старикам, давно уже не номенклатурным, которые два года ему разрешения на выезд не подписывали, он по мере возможности что-то пересылал с оказией.
Когда он возвращался домой после работы, большинство людей, ехавших с ним в поезде, были такие же, как он. Какой-нибудь китайский разносчик из ресторана, который колесил по городу на вихляющем велосипеде, содержал семью в Шанхае. Швейцар на свои чаевые кормил целую деревню в Перу. Таксист мог оказаться вождем племени, пекарь — доктором наук, санитар — бывшим хирургом. Такой это был город. Он был в хорошей компании, и судьба его была обычная для этого века, беженская.
Просто некоторых людей Господь Бог спрашивает по поводу своего мироздания: «Что ты об этом думаешь?».
Задав этот вопрос, Он вовсе не заботится снабдить человека соответствующим характером и жизненными обстоятельствами. Он и бодливой корове рогов не дает — хотя зачем тогда делать корову бодливой?
Громче всего этот вопрос задается, видимо, бездарям и графоманам. Потом их все ругают: кто тебя спрашивал? Никто тебя не просил высказываться. А они знают — кто. Они должны глаголом жечь сердца людей.
Есть такие, которые вопроса почти не расслышали и занимаются всю жизнь чем-нибудь другим. Однако они мучаются смутным ощущением неисполненного долга. Они всё оправдываются наличием гораздо более серьезных обязательств.
Люди, которым никто никакого вопроса не задавал, делают свое дело очень хорошо, профессионально и ловко. При этом они даже не догадываются, что вопрос существует, что все сборные части, из которых они лепят свой новодел, были когда-то, изначально, созданы в процессе ответа на этот вопрос. Поэтому между профессионалом и дилетантом или графоманом нет ничего общего, а между гением и дилетантом общего так много, что их часто путают друг с другом.
Так почему же люди должны мучиться вплоть до смертного одра тем, что не ответили на какой-то невнятный, давно уже забытый вопрос?
Все это — дело мистическое и чреватое тяжелыми последствиями, так как связано с авторским самолюбием Господа Бога, который, потрудившись шесть дней, решил на седьмой спрашивать кого ни попадя: что ты об этом думаешь?
Домохозяин их пока не выселял, но цены кругом угрожающе росли, так как город, в годы их приезда почти погибавший, достиг теперь небывалого экономического расцвета.