Я потерял дар речи от тоски и злости. Язык прилип к гортани. Лишь стоял и смотрел, как она поднимается со стула с гримасой на лице, как машинально оправляет седые уже волосы… седые уже… и выходит в другую комнату. Еще один наш разговор закончился — сколько их было таких и сколько еще предстоит?
6
Мать ушла на работу (так, по-моему, и не поела); хлопнула дверь. Я встал и, хромая, подошел к окну. Я увидел, как она вышла из подъезда и наискосок через двор, мимо детской площадки направилась к автобусной остановке.
День был жаркий; солнце в наших степных местах начинает палить уже в мае, и мать придерживалась тени высоких деревьев. Она шагала быстро, торопливо, почти бежала, боясь опоздать в свою заводскую лабораторию, и я знал, что в такие минуты она ничего не замечает: может наткнуться на пешехода, если тот не успеет уклониться, перейдет улицу на красный свет, а то и шагнет в какую-нибудь траншею… Мне вдруг стало страшно за нее — такой беззащитной и одинокой она казалась сверху.
Я снова повалился на тахту и врубил магнитофон на полную громкость. Высоцкий запел своих «Коней». Сколько раз слышал, а всегда внутри что-то переворачивается! Мне кажется, что я сам написал, сам пою, надрываюсь, иду по краю над каким-то обрывом или, может быть, скольжу по осыпи… и у нас с Тараканом чуть не дошло до мордобоя, когда он заявил (ренегат!), что есть нынче певцы посильней Владимира Семеновича и хватит уж молиться на него…
«Чуть помедленнее, кони!» — он пел, и у меня жгло глаза, как всегда, и я думал, что готов был бы пожертвовать своим сердцем для трансплантации ему… да, готов!.. и еще думал, что если уж мне суждено жить, то надо выкладываться, как он, на полную катушку, а иначе стоит ли вообще?
Потом я выключил магнитофон и со слезами на глазах заснул. Мне приснилась война — не прошлая, а новая. Взрывов никаких не было, а просто внезапно, беззвучно за окном возник огромный, слепящий огонь, и здания стали медленно оседать на моих глазах; полыхнуло жаром, и горячей волной меня вынесло в какое-то неземное измерение. Я закричал «мама!», но своего голоса тоже не слышал… зато в сознание проник сильный стук в дверь… и, весь в поту, я проснулся, кинулся, забыв о больной ноге, в прихожую.
Это была Татьяна.
— Ох, Танька! — простонал я.
Она испугалась. Видок у меня был, наверно, дикий.
— Костя! Что с тобой?
— Ничего. Поцелуй скорей, обними!
Упрашивать ее долго не надо, мою Таньку, соображает мгновенно. Она выпустила из руки «дипломат», прильнула ко мне, закрыла мне рот своими губами… минута прошла или две, и я медленно стал очухиваться, расслабляться, пока совсем не опомнился — и глубоко вздохнул, словно вынырнул с большой глубины.
Татьяна вопросительно и тревожно на меня смотрела: что случилось? Я пристыженно пробормотал: ерунда, мол, заснул и развязал во сне мировой пожар… ненавижу спать днем, всегда кончается фантасмагориями.
— Ты не заболел, Костя? У тебя, по-моему, жар. — Она прикоснулась ладонью к моему лбу.
Я вдруг схватил ее руку и заговорил со страшной нежностью — как будто даже не я, а кто-то другой вместо меня, и не моими, а чужими словами:
— Милая Танька! Что бы я делал без тебя! Спасибо тебе. — И поцеловал ее руку, как целуют руки добрых старух.
Она обомлела, застыла с открытым ртом. Ее можно понять. Я же терпеть не могу сентиментальности, всем известно, и если иной раз она очень уж расчувствуется и начнет шептать, как в бреду: «Милый… любимый… единственный…» и так далее, то для меня это настоящая пытка. А еще хуже, когда из меня вытягивают, как клещами, любовные признания. Настоящим мастером, садисткой настоящей была Шемякина. Едва мы оставались вдвоем, как она начинала ныть: «Скажи, что любишь! Ну, скажи, что любишь!» — хотя козе было ясно, что я просто убиваю время с ней. Иногда, чтобы отвязаться, я говорил: «да, да, да!», и если было темно, то корчил при этом дикие рожи, и она счастливо ахала, но через минуту опять начинала свое: «Правда, любишь? Скажи!» — и добилась наконец, что я стал избегать ее как зачумленную. Впрочем, мы все равно бы расстались, это тоже козе ясно. Ведь не я ее выбрал, а она, Шемякина, меня, едва я появился в институте — приезжий, неприкаянный новичок. А у нее душа добрая, недаром все зовут «мать Шемякина». («Мать Шемякина, дай конспект!» «Мать Шемякина, займи трояк до стипы!» Или просто: «Эй, мать! В столовку идешь?») Ну, пристала ко мне как банный лист, готова «дипломат» за мной таскать, шагу не сделаешь, чтобы не наткнуться на нее и ее завороженный взгляд. «В чем дело, мать Шемякина, в чем дело?» А в ответ влюбленный взгляд и прерывистое дыхание. Жуть просто, блин-компот!
Выходит, сначала она меня пожалела (одинокий, неприкаянный, ха-ха!), а потом я ее. Вот и все. Вот и вся любовь. Но Шемякина этого не понимает, ждет продолжения телесериала, хотя никаких обещаний не было, ясно написано «конец» и поставлена точка. Точка!
Я так и сказал Татьяне вскоре после нашего знакомства: ничего серьезного у меня с Шемякиной не было, не верь слухам. (Она ведь на другом факультете, Танька). И еще я попросил ее: