Читаем Попытка восхождения полностью

Внизу — оставленные пространства. Мертвые вади[5] выгорели, растрескались там, где некогда кишел Содом. Белое, белое — не горнее, вознесенное, и не протяжное белесое азиатских русских безлюдий, где не коснулось крыло, не коснулось вовсе, — но желтое белое, выеденное солнцем вещество мертвизны, ее склад. Вот она, явь погибели, павшая на дно, на самое, вся гущина погибельная! Было — орет — дыхание, дуновение, и ахнуло, разверзлось бездной бездуновенной. Ком глины обмятый и отброшенный разочарованной рукой.

Вдруг — птица, распластанная в полете, близко, низко, громом в меня (где стою — долетаемо?), чиркнула в камнях, сожженных в гончарной печи События и канула.

Гора, гора, как я здесь оказалась?

Немота. Поднято.

В мертвой испарине лежат границы, страны, записанные в земных реестрах, зарисованные на картах, ведь были войны, договора — история, стало быть, все длится и сейчас; но выключено. Осталась выпяленность, как вытолкнутый вверх перст Отделяющего; то оголтелое одиночество, которое уже — единственность, просто единственность, и никакой тоски поэтому нет.

По ночам луна подымает самый соленый на свете прибой — он плотен, как лава, вязок, неуловим, подминает пыль добротную, замешанную с кровью из самых жестких на свете вый.

Холод между холмов, их скаты студенеют. Если остаться — за ночь затвердею, из розовой, в порах и каплях, стану обернутый в ткань сталактит.

Ирреальный элемент тот, что я действительно здесь, я ДЕЙСТВИТЕЛЬНО НАХОЖУСЬ ЗДЕСЬ, на вознесенном, пригодном для многолюдья месте, расплющенном под коронование или под казнь. Несомненность размежевания, так что ясно, кому и где раздроблять темя.

Слишком очищенное. Уже не человеческое. Где-то над. Даже если на самые цыпочки изо всех сил — все равно не достигаю, только волосы на голове заколыхались, обдуваемые ветерком из сфер. Там оно, там, где стали звезды: подними руку — ладонь уколется о луч. Игла и струна. Тонкие-тонкие, вопьются в кожу, и задрожит, зазвенит. Сам же, как ни тянись — ан нет. Страшно и чисто. Не знаешь, как дышать. Куда деть бытие.

Тогда в этой плотности, которою сверхплотные звезды особенно уплотнены (ядро к ядру), тогда оно, наверное, и происходит — неисчезаемость; губами и голосом «Шма Исраэль» выговаривается, и Элохим принимает душу. Поскольку плотность — та самая, то можно прямиком туда, в КОТОРОЕ ЗА разбавленным этим миром (а в нем-то только я и могу дышать); как числилось в Том Хозяйстве, так и возвращается, ничего не теряя. И там, где я отфильтрована напрочь и ни одна испаринка моя невозможна, там они взбугренным мускулом — есть.

И в эти мгновения, когда ничего не остается, только это оказывается вдруг — будто уперлась пальцами в темноте — и осязаемо, слышимо, и трогаешь. Гремучий экстракт переложен на верхнюю полку — такой твердый Ган Эден, не подверженный амортизации, — и пребывает.

Из-за того что пребывает — я здесь.

Вот оно! Вот отчего я на горе меж Европой, Азией, Африкой, и белеют внутренности содомской земли.

…стоп, спиритический сеанс не получается. Не умею говорить с мертвыми. Слишком тоталитарно пожжено, обнажено и высоко. Тут должно быть совершенно беспамятно. Однако ж упарились те, насыпая и мостя, коченея зимами у костров и сходя с ума в кесаревом. июле. Экая несообразность: три года блистательный металлолом, прекрасно-скрежетная мощь цивилизации — в неотвратимой наготе; иудейское небо не смягчено благою облачностью, а глиняная окрестность обтекает врезанные в тело квадраты лагерей, молчит, простерта, и обращает все в абсурд… И Некто влекся по кругам, вязнул и волочил одноколейные иудейские древности, пока не столпились, трогая глыбы и крича вопросы, мы, повылезшие из экскурсионных автобусов, обкатанные от имен до подошв, с любознательными голосами, а мальчики-солдаты облизывают камни; для потерпевшей сердечный приступ прибыли носилки. Снует дежурный. Начинаю рассуждать о мифологическом сознании и архетипах. Спохватываюсь, — как я выгляжу в ваших родимых, привычных, ваших усталых всезнающих глазах.

Нет языка: бесчувственный между небом верхним и нижним, в славянских созвучьях, вялый, мягкий — с рождения изъяты пружины гортанных, когда говорят жилы, кости, мясо, омываемые темным жжением, что разлито внутри, — нет языка, и не умею говорить с тобою, Гора, Пустыня.

Нет во мне памяти, и свитков в руках не держала. И на дне души не лежат зарезанные, не лежит та ночь и тьма, и не дрожит огонь (прежде чем поджечь, последний проходил дозором; между тел с оставленными в них мечами, между детских тел, заколотых отцами, вглядываясь, прежде чем поджечь — себя и всех — проходил дозором).

Довольно. Раскровавая каша. Кромешная неловкость перед человечеством, не сгладить никак.

Каждому — его шесток, квартира Сохнута. Сиди, перекачивай кислород, никуда ты не выскочишь.

Перейти на страницу:

Похожие книги