”Я ведь ненарочно…” — сказала мама. Она попыталась вонзить в безмолвие свой голос. Отец повернул голову и обвел комнату глазами. Затем был подан утренний кофе. Взгляд отца не сходил с окна. Мама съежилась, обхватив чашку обеими руками. Свет резал все сильней, его лезвия выскребли остаток теней, который еще сохраняйся по углам. Углы стояли белые, голые, точно срамное место.
И ночи были длинные, освещенные и пустые. Губы отца стиснули больную горечь. Процессы, в которых он запутался, запутывались все больше и безвыходней. Преходящее воспоминание об Этте по ночам приобретало пугающую реальность. Словно она все еще сидит со своими тенями в углу.
Напрасно мама пыталась придать нашему сиденью за столом видимость прежних завтраков и обедов. Все пришло в осиротелый упадок, даже занавески. Слова, заряженные, немые, бродили в воздухе, как невыговоренные обвинения. Мамино лицо тоже занемогло такой же больной горечью. ”Чего ты хочешь, — сказал ей отец в один из вечеров, — ведь ты прогнала ее”. Мама заплакала, и отец не подошел ее утешить. Я знал: все, что было, не вернется больше, и детство мое тоже.
На потолке появились желтые пятна потеков, и мама не стала искать маляра. Тонкий запах плесени наполнил комнаты удушьем. Мама умоляюще говорила: ”Еда готова!” — но отец предпочитал есть бутерброды, и это придавало его сиденью за столом вид грубой спешки.
Опять зазвучали старые слова. Слова, жившие до появления Этты. Два заказных письма пришли и напомнили, что там, снаружи сражение не закончено, и, хотя истцом по делу о клевете был отец, похоже было, что обвинитель превратился в обвиняемого. Быть может, из-за его лица, небритой щетины и метаний из комнаты в комнату в поисках документов.
Комнаты опустели. Свет ворвался внутрь, словно Этта забрала с собой и наши тени. В задней комнате отец стоит, изучает текст иска, который он подал, как будто перед его собственная вина, и нету ей искупления.
9
О смерти Терезы мы узнали ночью, случайно, и мама тут же, словно по старой привычке, машинально принялась укладывать оба цветных чемодана, но сразу сообразила, что они не нужны. Расстояние от нашего дома до монастыря св. Петра не требует запаса одежды. ”Мы готовы, — сказала мама тем домашним тоном, как в прежние времена, когда мы отправлялись после обеда в кафе ”Вышитая роза”. ”Посмотрю расписание”, — сказал отец в припадке прежней деловитости. Печальная весть настигла нас, когда мы совсем не ожидали ее. Неудивительно — движения тела еще продолжали свой привычный бег по инерции.
Последние недели письма от Терезы не приходили, и память о ней, на расстоянии владевшая нами, освободила от себя. О ней я больше не думал, только о высоких березах, которые растут в самой середине монастыря. Иногда я воображал, что все еще стою в вестибюле и рассматриваю тусклую картину с розоватым младенцем, реющим на волнах черноты. Но Терезу я не видел больше. Ее образ растворился во мне. И теперь, при печальной вести, ее юное лицо тоже не заблистало передо мной. Одни березы. Словно в них воплотилась ее жизнь.
Хотя мы знали, что поездов в это время нет, мы поехали на станцию. К нам присоединился скульптор Штарк, друг папиной молодости. Мучительные, загадочные духи терзали в то время Штарка, сына еврейки. Убежища от своих невзгод он искал в самых разных местах, и к нам заявился тоже. Высокий, крепкий, с окладистой бородой. Точно сама прочность. На деле — один лишь вид. Вот уже год как он ходит от раввина к раввину, из одного иудейского суда в другой. Раввины не оказали ему радушного приема. Его арийская, мощная внешность лишь возбуждала в них подозрения. ”На что вам эта беда в такое время”, — сказал ему под конец один из раввинов. Его отсылали от одного к другому, но эта волокита лишь разжигала в нем загадочное желание вернуться к родным истокам, истокам матери, которую он обожал, и прилепиться к вере ее, точнее сказать, к вере ее предков.
Отец великодушия не обнаружил, благожелательности не проявил и даже отругал: ”На что вам, Курт, эта беда в такое время. Еврейство, поверьте, не в состоянии ничего дать ни вам, ни мне. Его просто не существует. Оно давно бы исчезло, если б не антисемиты”. Мама в разговор не вмешивалась.
И вот, когда каждый был совершенно поглощен своим, к нам пришла печальная весть. Странным был наш дом в ту ночь. Словно спустился на него густой туман. Мама стояла в дверях. Одетая скудно, обутая в сапоги. Неподобающей обстоятельствам была и деловитость отца. По-видимому, ужасная растерянность погнала его предпринимать какие-то действия. Один скульптор Штарк не растерялся. Он пытался защитить нас обеими своими огромными волосатыми руками.