”К чему вам эта беда в такое время, — слышу я голос отца. — Ума не приложу. Выше моего разумения”. Скульптор Штарк проглатывает этот голос молча. А отец — его мучает другая дьявольщина, ужасная: его писательство. В последнем году журналы перестали причислять его к австрийским писателям. До этого намекали на его еврейское происхождение. Теперь прямо пишут о чуждых элементах, бациллах декаданса, рассеянных во всем, что выходит из-под его пера. Читать эти писания запретно всем, в ком есть здоровый дух. До этого отец провозглашал приоритет свободного самовыражения над всем другим. Своими жалобами, судебными процессами и кассациями он кормил немалое число адвокатов. Теперь отец стиснул зубы и обвиняет себя самого, свое творчество, из которого ничего путного не вышло — потому что не поучился у французов. Только им известно то правильное, невозмутимое спокойствие, без которого всякая литература дидактична или сбивается в лишенную корней фантастику. Посему готов он признать, что ни он, ни Вассерман, ни Цвейг, ни даже Шницлер не достигли действительных высот в искусстве. Странно — теперь, когда у него уже нет денег, чтобы привлекать к суду газеты и журналы за клевету, он сидит и возводит поклепы на самого себя. Очень горькие эти самообвинения.
— Еврейский разносчик, слоняющийся по улицам Вены, для меня прекрасней австрийского кадета, — бывало, скажет скульптор Штарк.
— Не говорите, о чем понятия не имеете, — отвечает отец.
— Буду, потому что вы не знаете австрийцев. Я вырос в военном училище.
— А вы, мой друг, евреев не знаете. Если бы вы их знали, вы не были бы так счастливы к ним примкнуть. В душе они мещане. И искусство у них мещанское.
— А австрийцы? Что собой представляют австрийцы? Мне они отвратительны!
И вот посреди этих распрей пришла печальная весть, что тетя Тереза, самая красивая из моих теток, скончалась в монастыре св. Петра. Отец сделал очень странную гримасу и встал, словно собираясь затворить открытое окно. Мама обмякла на своем кресле и тотчас принялась за сборы.
Я очнулся от своих мыслей и увидел: кафе опустело. Скульптор Штарк посерел лицом от количества выпитого коньяка. Лицо отца разрумянилось, словно впереди не порог смерти, а преддверие чего-то, полного ликующего отчаяния. Ко мне подошла официантка:
— Не устал, мой милый?
— Нет.
— Какой ты счастливый, что твои родители берут тебя и в веселые места. Ты меня когда-нибудь вспомнишь?
— Конечно, вспомню.
— Эльза мое имя. Я, наверное, буду здесь еще работать. Твои родители очень симпатичные люди.
Странно. Никто не помешал этому разговору. Отец глядел на меня с явным удовольствием, оттого что я уже способен не стесняясь вести подобные беседы.
Мама встала с места со словами: ”Времени четыре утра”. Я подивился такой ее деловитости в этот час.
Бульвар и ближние поля затянуло плотным туманом. В потемках шарили блуждающие огни. Мама повела нас на станцию кратчайшим путем. Тут я вспомнил долгое ночное странствие, когда мы везли тетю Терезу в санаторий, только тогда было лето, светлое и не омраченное.
Возле буфета теперь было пусто. Сквозь два его запертых грязных оконца виднелся беспорядок внутри: стаканы и бутылки.
— Где поезд? — мощно закричал скульптор Штарк. Коньяк, как видно, зарядил его голос.
Ответа не последовало. На мамином лице расплылась невнятная улыбка. Словно не моя мама, а одна из несчастных женщин, обремененных детьми, настолько привычная к болям, что новая боль лишь слегка кривит ей губы.
— Где поезд, кондуктор? — снова загремел Штарк.
Кондуктор высунул голову из окошка своего наблюдательного пункта:
— С чего вам в голову взбрело прийти так поздно?
— Нам сказали, что в пять здесь проходит товарный. Разгружать будут или грузить?
— Поезд товарный, а не пассажирский.
От странной уверенности скульптора Штарка у нас исправилось настроение. Почти ночная авантюра — если б не мамино лицо.
В пять утра пришел поезд. Штарк вскарабкался к машинисту и рассказал ему, что наша родственница, тетя Тереза, родственница близкая и молодая, умерла ночью в монастыре св. Петра. Он говорил громко, выделяя каждое слово, чтобы его можно было услышать за шумом пара. Вниз это слетало, как жестокая декларация. Перемазанный сажей, усталый машинист в разговоры пускаться не стал, только вымолвил:
— На вашу ответственность.
— Садитесь! — скомандовал Штарк.
Мы еще взбирались по сходням, как подошел один из проводников и остановил нас. Штарк сначала попробовал растолковать, сдержанно, почти шепотом, что речь о семье, которая находится в трауре и которую постигло несчастье — умерла в монастыре св. Петра одна из самых близких и молодых родственниц. Известие об этом пришло лишь несколько часов назад.