Неистовство заключенных искало выхода, и они, задыхаясь от крика, колотили мисками и вообще чем попало по железным прутьям решетки, били стекла, — грохот стоял невообразимый, она слышала его за воротами. Но там, за воротами, она не могла, конечно, знать, что в это самое время во дворе появился смотритель тюрьмы, дабы «успокоить» волнение! — объявил о предстоящем сечении Боголюбова розгами. Мало этого, так надзиратели устроили еще себе даровое развлечение: принялись — нарочно близ женских камер — вязать пуки розог (а было их, розог этих, столько, точно предстояло выпороть пол-России), разминали руки, как делают молотобойцы перед работой, и, в явном расчете на зрителей, как бы репетировали экзекуцию — секли воображаемое тело, с потягом секли, остервенело. С многими женщинами сделалась истерика, мужчины, каждый в своей клетке, ломали все, что только можно было сломать. Во избежание общего бунта начальство дало команду надзирателям убраться в сарай; оттуда розги выносились уже скрытно, под полами шинелей.
Дальнейшего никто не видел. Доподлинно известно только, что Боголюбов перенес наказание безмолвно и что его тотчас отвезли в Литовский замок. Но Соня, казалось, видела и это. Они видела: распластанный на широкой скамье, задавленный насевшими ему на плечи и ноги палачами, не в силах хотя бы шевельнуться, Боголюбов лежит, намертво стиснув зубы, думая, вероятно, лишь о том, чтобы не дать вырваться предательскому стону, лежит, вслушиваясь (ибо это хоть как-то отвлекает от боли) в мерный свист березовых прутьев и такое же размеренное, поверх свиста, счисление ударов, хрипло выкрикиваемое главным, по всей видимости, экзекутором; в ожидании очередного удара Боголюбов инстинктивно, помимо своей воли, напрягает спину. Потом его, раздавленного, поруганного, поднимают силой, чужими, жесткими руками опускают на спину исподнюю рубаху (ее прикосновение к ране — как ожог!) и выволакивают скрытым ходом, усаживают — в арестантскую карету и тайком (боясь все же, как бы и правда не взбунтовалась тюрьма) увозят.
Боже мой, что там толковать о зверствах турок в войне, — куда им до жестокости наших собственных башибузуков, с такой охотой глумящихся над собственными же людьми! Розга — да есть ли сейчас в мире хоть одно- государство, где возможно такое надругательство? Сыщется ль еще страна, в чьей истории, века и века, так державно властвовала бы порка— розгами ли, плетью, палкой, кнутом или шпицрутенами? И как тут, скажите на милость, не зародиться мысли: в самом деле, уж не ей ли, не розге, Россия и обязана тем величием и могуществом своим, о котором что ни день трубят газеты! Право, похоже на то, если вспомнить, сколь долго сопротивлялись государевы управители изъятию помянутой порки из законов России, как бы считая не только опасным, а и неудобным оставить дорогих своих сограждан без этой острастки. Ведь еще и ста лет не минуло, как матушка-государыня Екатерина Великая изволила пожаловать знаменитую свою «грамоту», где впервые (пусть хоть о дворянах!) начертано: «Да не коснется телесное наказание до благородного…». А что до остальных, так понадобилось еще восемьдесят лет, чтобы избавить их от вековечного страха быть прилюдно иссеченными в кровь. Лишь на каторжных сие не распространяется: не иначе, для того, чтобы каждому ведомо было, что милостивость даже царя-освободителя имеет свои пределы… Но Боголюбов, — ведь и под это единственное исключение из закона он не подпадает! Хотя он и был осужден на каторжные работы, но еще не поступил ведь в разряд ссыльно-каторжных и потому— по закону! — его не вправе были до прибытия на место подвергать телесному наказанию! Но что такое закон в стране, где правит беззаконие! У наели не найти приличествующей случаю статьи закона, коли требуется черное выдать за белое? У нас ли да не отыщутся крючкотворы-законники, которые, только намекни им, вмиг оправдают что угодно, не то что такой пустяк, как истязание без пяти минут каторжника?..
Соня жила в те дни как в бреду. Но она хоть была среди своих, рядом с людьми, понимавшими все так же, как она. А каково было Вере Засулич — там, в пензенской ее глуши, куда, без малейших на то оснований, была она выслана под надзор полиции! Она была одна-одинешенька, не с кем хотя бы словом перекинуться по поводу страшной вести, — легко представить себе, что испытывала она, читая и перечитывая в одиночестве куцое, полное недомолвок газетное сообщение…