Через полчаса лошади уже цокали подковами по старой булыжной мостовой райцентра. Привязав лошадей к забору, Женя вошел в здание больницы, разузнал у медсестры, как чувствует себя Талька и с какой стороны ее палата. Сестра ответила, что у Тальки воспаление легких, что температура идет на спад и что лежит Талька с южной стороны, третье окно от угла.
Женя подвел к ее окну лошадей. Талька приподнялась. Сначала будто радость скользнула по ее бледному лицу, но тут же она слабо махнула рукой и легла, отвернувшись к стене.
С тяжелым сердцем, понуро ехал Женя домой. Он не подгонял лошадей. Ему хотелось слезть, пойти пешком и идти куда глаза глядят, идти долго, до полного изнеможения, идти и рухнуть где-нибудь в поле на твердую холодную землю.
Отец увидел его издали и в нетерпении заторопился к нему навстречу, но вскоре замедлил шаги и вовсе остановился. Дело было неладно. Он подхватил под уздцы Марго. Женя, не доезжая до конюшни, спрыгнул с Ушатика. Постоял с минуту, посмотрел, как отец дрожащими пальцами поглаживает морду Ушатика, повернулся и ушел молча. Ему тяжело было смотреть на растерянного, услужливого отца, на его трясущиеся руки. Отец явно хотел бы как-то помочь делу, а никак не может, вот и теряется, вот и суетится, за кого-то, за что-то перед сыном винится.
…Женя стоял у мольберта, писал натюрморт. Яблоко выходило недурно. «Глаза страшатся, руки делают», — с удовлетворением повторял он про себя усвоенную от отца пословицу. Отстранялся и снова взыскательно разглядывал свое творение — красновато-желтое крупное яблоко.
Хлебников задремал на кушетке, сунув руки под затылок. Во сне его широкое лицо выражало довольство; с закрытыми глазами оно становилось простоватым и совершенно безмятежным. Несмотря на свирепую смоляную бороду и усы, оно было почти по-детски наивным.
«Интересно, изображал ли Хлебников себя рядом с Адонисом?» — подумал Женя. Однажды Женя в шутку предложил ему сделать это. Наверно, изображал и ощутил наконец неудовлетворенность собой: вот уже неделю бегает по утрам, живот сгоняет. Иначе почему бы он стал бегать?
Больше того, неудовлетворенность распространилась и на работу: вместо того чтобы писать лодки на берегу, он вознамерился приняться за… «медитативный портрет». Портрет должен был представлять собой следующее: ушедшая в себя девушка в джинсах, под рукой у нее череп на книге, в окне луна. Портретец в духе выпускников художественного училища, которые вдруг почувствовали себя мастерами и немножко философами. Так поспешно иронизировал над собой Хлебников, не оставляя возможности для иронии со стороны.
«Уж не Тальку ли он хочет писать? — думал Женя. — Что ж, это был бы интересный портрет».
С Хлебниковым происходило что-то необычное. Он то становился рассеян, мечтателен и словно не замечал присутствия Жени, то вдруг взбудораженно заговаривал с Женей о своем серьезном намерении создать что-нибудь оригинальное, из ряда вон выходящее. Он говорил, что чувство неудовлетворенности слишком редко посещает его и что именно на неудовлетворенности во все века осуществлялись великие свершения.
Что ж, «Колхозный рынок» почти пристроен, на досуге можно и великими свершениями заняться… Женя улыбается, и повинно в этом лицо спящего Хлебникова. Какая же это неудовлетворенность собой, когда лицо во сне так и пышет довольством!
Но все же каковы перемены: Хлебников по утрам бегает, а Женя — нет… Мало того. Женя и на речку перестал ходить, а ведь хотел купаться до самых заледков…
Если Женя в чем и остался верен себе, то только в занятиях живописью. Сделал несколько удачных этюдов. Теперь вот пишет угол хлебниковского стола: яблоко и кофейник. Хлебников настаивал на том, чтобы Женя писал натюрморт с капустой, и даже сам принес с огорода и водрузил на стол ядреный, роскошный кочан, но Женя почему-то заупрямился и стал писать шафран и зеленый, строгих форм кофейник. Получалось весьма неплохо. Этой работе Хлебников сулил место на областной любительской выставке.
«Кажется, я начал располагаться в жизни, как Хлебников, — упрекнул себя Женя. — Сочно написанное яблоко, место на выставке…» И все-таки сейчас он не мог пересилить радость, нахлынувшую на него вместе с нарастающей уверенностью в себе. «Я могу… — говорило его существо и полнилось новой силой. — Могу!» И пока что было важно только это…
Хлебников проснулся, с хрустом вытянул руки с переплетенными вывернутыми пальцами.
— Досыпаю, мой юный друг… — произнес он. — Твой Адонис лишил меня утренней неги. Твой максимализм, с которым ты подходишь к моему творчеству, скоро лишит меня верного заработка — я не могу заставить себя писать лодки на берегу! Я полон неудовлетворенности собой, мне хочется чего-то невообразимого!
Женя стоял у мольберта с кисточкой на отлете. Адонис лишил Хлебникова утренней неги, Женя — верного заработка, под «невообразимым» же, несомненно, кроется… девушка в джинсах.
Женя вдруг почувствовал, что с яблоком ему сегодня не справиться. Рука стала вялая, ее просто невозможно донести до холста.