— Да, жизнь моя была чудесна, — прошептал он, — но я не буду продолжать эту жизнь, Гарри. И вы больше не должны мне говорить такие экстравагантные вещи. Вы не все обо мне знаете. Я думаю, что если бы вы знали, то даже вы от меня отвернулись бы. Вы смеетесь? Не смейтесь!
— Почему вы перестали играть, Дориан? Садитесь и снова сыграйте ноктюрн. Взгляните на эту большую медовую луну, что висит во мгле: она ждет, чтобы вы очаровали ее, и под вашу игру она ниже склонится к земле. Вы не хотите? Ну, так пойдемте в клуб! Мы восхитительно провели этот вечер, надо его так же и закончить. В клубе будет один человек, который страстно жаждет с вами познакомиться; это молодой лорд Пуль, старший сын Бернмаута. Он уже завел себе такие лее галстуки, как у вас, и просил меня представить его вам. Он очень мил и слегка напоминает мне вас.
— Надеюсь, что нет, — сказал Дориан с печалью в глазах. — Но я сегодня устал, Гарри. Мне не хочется в клуб. Теперь уже скоро одиннадцать, а я хотел бы пораньше лечь.
— Останьтесь. Вы еще никогда так хорошо не играли, как нынче. В вашем туше есть что-то особенно чарующее. Сегодня оно выразительнее, чем когда-либо.
— Это потому, что я собираюсь стать хорошим, — ответил Дориан с улыбкой, — я уже немного изменился.
— Вы для меня не можете измениться, Дориан, — сказал лорд Гарри. — Мы всегда будем друзьями.
— И все-таки вы однажды отравили меня книгой. Этого я никогда вам не прощу. Гарри, обещайте мне, что вы никому больше не дадите этой книги. Она приносит вред.
— Милый мой, вы и в самом деле начинаете морализировать! Пожалуй, скоро вы приметесь предостерегать людей против всех тех грехов, от которых вы сами уже успели утомиться! Вы слишком очаровательны для этого. Да и кроме того это бесполезно. Мы с вами — только то, что мы есть, и никогда не будем иными. Что же касается отравления книгой, то это невозможно. Искусство не может влиять на поступки. Оно атрофирует желания действия. Искусство — восхитительно-бесплодно. Книги, которые мир называет безнравственными, это книги, раскрывающие миру его собственный позор. Вот и все. Но не будем говорить о литературе. Приходите ко мне завтра. Я собираюсь в одиннадцать часов проехаться верхом, и мы можем выехать вместе. Потом я вас повезу завтракать к леди Брэнксом. Это восхитительная женщина, она хочет посоветоваться с вами относительно каких-то гобеленов, которые она собирается купить. Так, смотрите, поедем к ней. Иди лучше позавтракаем у маленькой герцогини? Она говорит, что теперь вас совсем не видит. Или, может быть, вам Гледис надоела? Мне так и казалось. ее острый язычок утомляет нервы. Ну, во всяком случае, будьте здесь в одиннадцать.
— Это так необходимо, Гарри?
— Конечно. Парк теперь прямо очарователен. Кажется, что сирень в нем не была так прекрасна со времени нашей первой встречи.
— Хорошо. К одиннадцати я буду здесь, — сказал Дориан. — Прощайте, Гарри.
Дойдя до двери, он с минуту поколебался, будто собираясь что-то прибавить, но только вздохнул и вышел.
XX
Стояла чудная ночь, такая теплая, что он перекинул пальто через руку и даже не надел на шею кашне. Он медленно направлялся к дому, куря папиросу; двое молодых людей, во фраках обогнали его. Он слышал, как один из них шепнул другому: «Это Дориан Грей».
Дориан вспомнил, как прежде он радовался, когда на него указывали, говорили о нем или смотрели на него. Теперь же он устал постоянно слышать свое имя. Половина прелести той деревни, где он последнее время так часто бывал, заключалась в том, что там его никто не знал. Девушке, в которой он пробудил любовь, он сказал, что он беден, и она поверила ему. Раз как-то он сказал ей, что он очень дурной человек, а она засмеялась и ответила, что дурные люди бывают обыкновенно очень старыми и некрасивыми. Какой у нее был смех! Совсем как пение дрозда. И как она была мила в широкополой шляпе и ситцевом платьице! Она ничего не знала, но обладала всем тем, что он утратил.
Придя домой, Дориан застал ждавшего его слугу и отослал его спать, а сам бросился на кушетку и принялся размышлять о некоторых словах, сказанных ему лордом Генри.
Неужели это правда, что нельзя никогда измениться? Дориан испытывал неизъяснимую тоску по незапятнанной чистоте своего отрочества, своего «бело-розового» отрочества, как выразился однажды лорд Генри. Дориан знал, что запятнал себя, глубоко развратил свой ум и свое воображение, что его влияние на других было гибельно, что он испытывал от этого жестокую радость, и что встречавшихся ему на пути самых благородных людей, с самыми прекрасными задатками, он покрывал позором. Но неужели все это было непоправимо? Неужели для него не было никакой надежды?
Ах! В какую чудовищную минуту гордыни и страсти помолился он, чтобы портрет взвалил на себя все бремя его дней, и чтобы он сам сохранил незапятнанный блеск вечной юности! Из-за этого он гибнет теперь.