— Я всегда знала, что ваша мама… ну прямо скажем, герой! И ведь она была профессором! Я всегда понимала вас! — Она поправляет платье на пышной груди. — Я очень рада… — И мне кажется, что она готова заключить меня в свои объятия.
— Я так люблю искусство!
«Сейчас заревет. Нет, пронесло!»
Она достает платок: «Грезы лета» наполняют тевтонским благоуханием нашу комнату, поднимаясь облаком под потолок.
— Мне было так тяжело! — Она сморкается, а брат ошеломленно смотрит то на нее, то на стол, где лежат какие-то неопрятные бумажки. — Мне необычайно… невыносимо было тяжело… когда эта прекрасная картина… Ах! Адам и Ева…
Она поднимает глаза к потолку, чтобы не пролились слезы, и аккуратно промокает их кружевным платочком. «Грезы лета» льются водопадом. Я чихаю.
— Впрочем, — вдруг деловито произносит она, — я очень-очень рада, что справедливость торжествует! И так и должно быть, и так только и будет в нашей стране! — Она поворачивается к столу, пухлой рукой берет бумажки и подает мне.
— Что это?
— Талоны на дрова!
Кац выходит из-за стола, но так неловко, что ее груди и живот одновременно прижимаются ко мне и я успеваю ощутить их форму, теплоту и какую-то мягкость…
«И то и другое несколько странно, сказал бы Аркадий Аркадьевич, — думаю я. — А может, лапануть ее… в коридоре? Ну, лапану, а потом что делать? Нет, не так, говорят, их сначала целуют, а потом… Черт! Нет, лучше подождать! А вечером спрошу у Митрофанова!»
Я смотрю на талоны. «Талоны на дрова — 0,5 м3
», — написано на каждом. Теплый вечер посылает нам в раскрытые окна запах свежих листьев.— Спасибо…
— Этого мало, — произносит она, но таким тоном, что меня мороз по коже дерет… особенно после моих мыслей.
— Что же еще?
Она вздыхает так, что колеблются оборки висящего над столом абажура, лезет в портфель и извлекает из него унылого вида книгу в бумажной засаленной обложке. Я с отвращением смотрю, как она кладет ее на наш обеденный стол.
— Всего лишь… ваша подпись! — Она смеется своей шутке и изящным тонким пальчиком с накрашенным ногтем показывает на графу «Выдача дров — зима 1942/43 г.» — Вот здесь!
— Простите, но здесь написано: январь-февраль-март!
— Ну и что же?
— Но сейчас почти лето!
— Ваша подпись необходима несмотря ни на какое лето, — возражает она голосом, как из репродуктора.
И я расписываюсь.
— А это… ты рисуешь? — Она показывает на мои этюды, развешанные на стенах.
— Да.
— Молодец! Какой молодец! И что же, ты будешь художником?
— Да… если смогу…
— Сможешь, очень даже сможешь, — не то поет, не то шепчет Кац, делая при этом такое движение грудью, как будто она превратилась в бабочку и вот-вот улетит.
— Я провожу вас.
— Спасибо! — И прежде чем уйти, она бросает на меня такой странный взгляд, что я оборачиваюсь, но за моей спиной никого нет, кроме брата, застывшего с открытым ртом. — Ну, до свидания! А у тебя уже усы!
— До свидания, Эмма Моисеевна. — Я краснею.
— Ах! Совсем весна! — шепчет Кац на прощание.
Брат сидит надувшись, как всегда, когда он хочет сообщить что-то важное, но тянет, желая придать себе этим большее значение, сидит и смотрит на талоны.
— А я дал мамину фотографию! — наконец объявляет он.
— Кому и зачем?
— Дворничихе Феофанихе. Для стенгазеты! — Он гордо улыбается.
— А кто тебя просил об этом?
— Она и просила, Феофаниха.
— Ну и дурак!
— Я не дурак! — Губы у него начинают дрожать. — Я даже расписался! И она сказала, что мы будем в этих, «лучших из лучших». И я дал.
— Где ты ее взял?
— В альбоме… в парижском.
Я бегу к столу, вынимаю альбом, листаю его.
— Ты же дал ее лучшую фотографию!
— Я думал…
— Лучше бы ты не думал! Не говори маме! Давно была Феофаниха?
— Нет, недавно. И еще она сказала, что нам теперь почет будет. За вашего фронтовика, говорила, вам почет будет! Вы за него, говорила, бога должны молить! — Брат нерешительно умолкает.
— Ну что еще?
— Она сказала, что если бы не фронтовик, то нас… все равно бы выслали. Это правда?
— Нет!
— Я тоже так думаю. И еще она сказала: глупые вы! Надо было выкинуть все книги и эти ваши кресла и картины, которые никому не нужны, и поставить четыре кровати, а самим уйти в маленькую комнату… и жильцов пустить… только не с рынка, а военных из Академии или милиционеров… И не обижал бы вас никто! А как ты думаешь, она права?
— Да, права… для себя. Слушай, а куда она понесла фотографию?
— В домоуправление. Она сказала, что стенгазета уже готова. И только надо наклеить фотографии. И её там будет.
— Что — её! Говори толком!
— Ну, её, Феофанихи фотография.
— Она что, тоже лучшая из лучших?
Да. Она мне показала… в платке и белом фартуке. И статья про нее будет, про то… как это? — Он морщит лоб. — Сейчас! Вот! «Никогда не сошедшая с поста»!
— Ну ты натворил!
— Я не виноват… Я думал, как лучше…
— Неужели ты не понимаешь?
И я спохватываюсь: ведь эту, именно эту фразу так много раз говорили мне и мама, и директор, и Славик! Мне становится очень жалко моего брата…
X