— И она, — продолжает брат, — плюнула и сказала нехорошее слово. А те говорят: «И чего ты мучаешься? Дело простое — напиши на них жалобу. Их и вышлють из Москвы, а тебе жилплощадь ихнюю дадуть». Так и сказали: «дадуть…» «А площадь ихняя тебе полагается, как ты в психбольнице была и еще от таких терпишь!» — И брат с тревогой спрашивает: — Мама, а нас не вышлют?
— Нет, — грустно и мрачно отвечает мама. — И что же, они все это при тебе говорили?
— Да. И книги, говорят, кто у них брал, все не русские, и сами они — неизвестно кто. И в книгах — неизвестно что написано! Кто их проверяет, книги эти? Да, а потом сказали: «Пошел прочь, пащенок!» Мама, а что такое «пащенок»?
— Все, хватит! — говорит мама.
Но брата не остановишь.
— Мама, а твоя работа важная?
— Да.
— А Дусь… Евдокия Ивановна еще сказала: «Их всех выселять надо! Сама ничего не делает, только пишет. Но не жалобы, я знаю, они не жалятся…» Так и сказала «не жалятся», «…а что пишут, поди разбери, может, вредное что-то?» И тут они стали шептаться, и я не слышал больше. Но потом Евдокия Ивановна сказала: «Ну и что? А детей — в детдом! Они все равно двоечники!» Мама! А нас не отдадут в детдом?
— Нет! — решительно говорит мама. — Спать! А завтра мы откроем молоко и я принесу с работы булочки.
Она встает из-за стола, а мы с братом смотрим на банку с молоком: на ее боках нарисована птица, кормящая своих птенцов. И я твердо знаю: он хороший, Аркадий Аркадьевич, только несчастный!
— Мама, а мы — несчастненькие?
— Господи! Почему ты это спрашиваешь?
— Потому что одна бабушка, что сидела рядом на скамейке, сказала им: «Грех так говорить! Их пожалеть надо — они несчастненькие». А они ответили: «Иди, знай, молись». Она и замолчала. Только все головой качала. А когда они ушли, Сказала мне: «Ты не слушай их, милый! Им бог разума не дал, они дурочки. А бог не даст вас в обиду!». Мама, а бог есть?
…Коптилка потушена, и прежде чем уснуть, в стекло нашей форточки я вижу сияние морозного неба и вспоминаю Музу и слова: «Всякое же ныне житейское презрев попечение…»
XVIII
На следующий день, когда мама уходит, я сажусь на постели и достаю из-под подушки книгу. Ночью, просыпаясь, я чувствовал запах коленкора и клея и, улыбаясь, мечтал, как завтра буду ее читать.
…Никогда потом чтение не доставляло мне такую жгучую радость. Никогда потом оно не было мне так необходимо, как в те тяжелые годы. Я открывал книгу — и границы нашей жизни отступали; я был в других странах: плавал, путешествовал, летал… Я был военным, летчиком, полярником, поэтом, художником… Я оказывался по воле автора в далеком-далеком прекрасном мире — и я чувствовал себя счастливым, счастливым потому, что мог убежать от этих жестоких скудных дней. Ведь мы не могли изменить ничего. Мы могли только ждать. Ждать весны, ждать писем от тех, кто там, на войне, ждать победы! И я уходил от нашей жизни туда, где под другим ярким небом боролись, побеждали и гибли герои. Они были, я знал это, другие люди: они были веселы и умны, смелы и деятельны, великодушны и добры — в этих прекрасных книгах, написанных замечательными писателями!..
И сейчас, читая печальную и чудесную повесть о Левитане, я, оторвавшись от нашего времени, был в той России, в которой жил Левитан, в России, где жили мои деды, в России, где было столько красивых мест. Но увидеть их смог только он, Левитан! И он увидел и показал их всем… Смотря на репродукции и ощущая их грусть и властное очарование, я слышал и шелест листьев, и шум ветра, и шорох осеннего дождя…
Да! В жизни есть прекрасные минуты!
Я читаю, изредка поглядывая на банку с молоком, стоящую на столе. Неужели вечером мы будем пить чай с молоком и булочками?!
После чтения я чувствую себя лучше, встаю и, одевшись, подхожу к термометру, висящему на самом теплом месте стены, у дверей. Плюс пять. Я сажусь на корточки перед печкой и начинаю делать бумажные комочки, вырывая страницы из книги Ушинского. Когда ими наполняется бак для стирки белья, я зажигаю в печке огонь. Против обыкновения, печка почти не дымит. И, сидя перед ней, глядя на желтое пламя, сверкающее в круглых дырочках дверцы, я начинаю мечтать:
«Закончится война — и мы победим! Мы с братом вырастем. И я стану художником. Я буду писать природу и только природу, как Левитан. И, может быть, я построю свой дом. А может быть, и вернется мой…»
Стук в дверь прерывает эти мечты. Я открываю. В дверях стоит Славик.
— Ты что не ходишь в школу? — спрашивает он вместо приветствия.
— Я болею.
— А справка будет?
— Будет.
— Ну, тогда ничего. А то Изъявительное Наклонение сказал, что вопрос об исключении касается и тебя. И, — добавляет Славик с улыбкой, — чтобы я передал тебе это. — Он оглядывается. — У тебя топится? А где взяли дрова? А-а, книги… — Он садится. — А это что?
— Левитан.
— Диктор?
— Нет, художник.
— А-а… А знаешь, письмо Чернетича не дошло, до Сталина!
— Откуда ты знаешь?