И не успеваем мы его поблагодарить, как видим уже его спину: делая такие громадные шаги, какие, наверное, мог делать только Гулливер, он спешит к дверям церкви, в которых появились крестьянские дети.
Они, рассовав свою милостыню, одев шапки и взявшись за руки, идут от церковных дверей по глубокому снегу и действительно представляют собой впечатляющее зрелище.
Впереди — старший в длинном, до пят, домотканом зипуне, крашенном луковым отваром, в шапке, похожей на воронье гнездо, в лаптях и белых онучах. Следом за ним — средний. На голове у него высокая белая румынская папаха, которую у нас зовут генеральской. На ногах — лапти. За ними идет еще один, в таких же лаптях, и последним — самый маленький, в громадной шапке, которая совсем закрыла его лицо, и только по движению маленькой руки можно понять, что он ковыряет в носу. Он, конечно, тоже в лаптях. И у всех на спинах крохотные мешки с сухими корочками, и все они как бы сошли с картин Перова.
— Ла-а-апти!!! — восторженно орет по-русски иностранец.
— Кошмар! — стонет человек в длинном пальто и в ботинках «прощай, молодость». Он пытается, подобно вратарю на футбольном поле, броситься между детьми и иностранцем, но расстояние слишком велико. Иностранец тоже делает скачок, вскидывает свой фотоаппарат… Вспыхивает голубая молния. И с раскрытыми ртами, замерев среди пушистого снега, на фоне старинной церкви застывают в испуге крестьянские дети.
III
Захлопнув аппарат, иностранец говорит:
— Я хочу видеть то место! — Он повторяет это как попугай, обращаясь к человеку в длинном пальто: — Я хочу видеть то место! Я хочу видеть то место!
— Какое? — спрашивает переводчица.
— То самое, — отвечает высокий, — где солдаты маршала Даву расстреливали храбрых русских в ту… — он машет рукой, — в ту Отечественную войну!
«Я знаю это место», — думаю я, но боюсь раскрыть рот, мечтая только о том, как бы нам с Большетеловым смыться отсюда подобру-поздорову.
Один из молодых людей исчезает в церкви, а потом возвращается, ведя мрачного старика с длинной седой бородой. Иностранец неотрывно смотрит на старика, лицо и фигура которого напоминают персонаж из оперы «Иван Сусанин».
— Боже! Что за народ! — восклицает иностранец и хватается за свой аппарат.
Старик кланяется и, подняв руку, говорит:
— Не извольте беспокоиться, сниматься я не буду.
— Что он сказал?
— Он не хочет фотографироваться, — переводит переводчица.
— Ах, как жаль!
Сурово и безучастно осматривает старик иностранцев. И я понимаю, что его не трогают и не восхищают ни аппараты, ни выглаженные брюки, ни блестящие лаком ботинки…
— Пожалуйте! — И он жестом показывает в глубь двора на каменную стену нашей церкви.
Он медленно идет впереди нас, ступая по снегу растоптанными валенками. За ним — иностранец с переводчицей, потом — человек в длинном пальто, за ними — остальные иностранцы и молодые люди, один из которых продолжает подталкивать нас с Большетеловым в спины.
Мы подходим к церковной стене. Старик снимает шапку, кланяясь, крестится и показывает рукой на стену:
— Вот!
Высокий иностранец вынимает свой маленький фонарь, освещает белую стену. Снег сыплется на наши головы. При свете фонаря мы видим закрашенные известкой длинные ряды щербин на каменной поверхности, чуть пониже — вделанную в стену квадратную плиту с крестом и надписью.
— О! — восклицает он. — Это следы старинных пуль! — Он подходит ближе и ковыряет краску, темная точка обнажается под ней. — Вот это калибр! — Он тычет пальцем в темную точку и смотрит на переводчицу. — Я хочу это иметь!
Та шепчет что-то одному из молодых людей, который еще не дослушав ее, согласно кивает головой.
— Вы получите это! — говорит переводчица.
— Прекрасно! Это — дорогой сувенир! Возможно, эта пуля прошла сквозь храброе сердце русского!
Я содрогаюсь при этих словах.
А иностранец снимает свою меховую шапочку, похожую на пилотку, и, обнажив седую голову, наклоняет ее и так стоит какое-то время. И тут одна из дам его свиты протягивает ему что-то, он берет сверток, шелестит бумага… И мы ахаем! Свежие, прекрасные алые гвоздики на длинных стеблях втыкаются одна за другой в белый снег. Подняв обнаженную голову, высокий иностранец говорит:
— Я люблю Россию! Очень! И чту страдания. Мой дед жил в России и был с Лео Толстой. И мы будем вам помогать!
Когда он заканчивает, мы видим, как он взволнован, а седая дама, подавшая ему гвоздики, сморкается в чистый носовой платок.
— Я хочу, — продолжает он, — снять кого-то у этой стены… на память… из народа. — Его взгляд опять падает на нас с Большетеловым и на старика, стоящего позади нас и уже жующего свою шоколадку. — Как приятно видеть славную семью, имеющую такое единение и любовь в эти ужасные годы! — восклицает он, глядя на нас. — Ведь вы — одна семья?
Я понимаю почти все, что он говорит.
— Нет, — отвечаю я.
— Мы все сейчас одна семья! — говорит переводчица.
— Твой отец на фронте? — спрашивает он у меня.
— Нет, — отвечаю я.
— Да, — говорит переводчица.
— Я так и думал! — заявляет иностранец. — Я сниму их!
Переводчица кивает, но тут мы понимаем, что и он что-то соображает.