— Я хочу, чтобы еще кто-то был из народа, — просит он. И двое шустрых молодых людей моментально становятся рядом с нами. Он, посмотрев на них, открывает свой большой рот и так громко смеется, что мы вздрагиваем. — Ол райт! Пусть будут они!
— У-у, паразит! — шепчет старик в мою спину. — Всего загородил меня!
— Что сказал этот старик? — спрашивает иностранец.
— Он выразил свое одобрение происходящему, — не моргнув глазом, сообщает переводчица. И высокий протягивает руку старику.
А я, воспользовавшись тем, что палец, упирающийся в мою спину, наконец-то исчез, шепчу Большетелову:
— Бежим, Ваня!
IV
— Я так боялся, когда садился рисовать! — доверчиво говорит мне Большетелов. — Но было так красиво… И я сел… И потом подошел этот дедушка.
«И почему я люблю именно таких людей, как он? — думаю я. — Права, наверное, моя мама: мои друзья — странные».
— Ваня, хочешь ко мне?
— Да! — быстро отвечает он. — А кто там у тебя?
— Я думаю, мы будем одни, пока не придут мама и брат. Ты что, боишься?
— А они у тебя не ругаются?
— Нет.
Я беру его за руку, и мы сворачиваем на нашу улицу. Снег не падает больше, и небо над нами искрится бесчисленными звездами.
— Ваня, ты знаешь звезды?
— Нет… Я знаю только солнце и луну. — Он тоже смотрит на небо.
— Смотри! Вот — Полярная звезда. А дальше — похожее на букву «3». Видишь? Это — Кассиопея.
— Кассиопея… Как красиво!
— А вон — Пегас. А там — Андромеда.
— Андромеда…
— Ниже — Персей. А еще ниже — Плеяды!
…И я вспоминаю бабушку. Печальная, сидела она в тот вечер напротив меня.
— Запомни! Человек, как бы несчастен он ни был, должен больше всего беречь духовное начало, без которого у него нет ни веры, ни правды, ни силы — а значит, и самой жизни. И пока мы чувствуем ту ценность, что дают нам наш ум, знание и совесть, — мы и живем. Помни это всегда! Когда меня — увы! — уже не будет с вами, смотри на звезды. Смотри! Если твоя душа взволнована — то все хорошо, несмотря на плохое. Понимаешь ли ты меня?
— Нет.
— Ничего. Поймешь потом. А сейчас запомни, — и она продолжает — «В мире есть две вещи, изумляющие тем больше, чем больше о них думаешь, это — небо над нами, полное звезд, и моральный закон внутри нас». Это слова Канта, и я хочу, чтобы ты их вспоминал каждый раз, глядя на небо…
Звездное небо, блестя и переливаясь, раскинулось над’ нами.
— Ах! — говорит Большетелов. — Я обязательно нарисую такую картину! Звезды на темном небе…
Он снова подает мне руку, и в полном молчании мы подходим к нашему дому.
Длинные ряды его окон безмолвны и темны, и на первый взгляд он кажется необитаемым. Но квартиры на всех этажах битком набиты людьми; в каждой комнате живет несколько человек; там есть печь-буржуйка, дрова, скудные запасы пищи: несколько сот граммов хлеба, крупы, может быть, немного сахара и соли, несколько картофелин. И в каждой квартире — радио. В этих черных бумажных репродукторах — наша жизнь! Забывая на время о своем голоде, холоде, горе, мы слушаем сообщения с фронта.
Война должна закончиться для нас, ненавидящих немцев, только нашей победой! Только это приемлемо для нас! Только это — мы знаем — спасет нас от того, что невозможно назвать, описать и представить словами. От рабства, унижения, смерти. От того, что выпало на долю тех, кто живет сейчас там, за линией фронта, под немцем, и что грозит всем. Нет! Нет! Мы не хотим думать об этом! Мы не допускаем этого! Не верим в это!
Я открываю дверь, ищу спичку, зажигаю коптилку. Слабый свет озаряет комнату и стены, увешанные картинами. В стеклах павловского шкафа блестит огонек; рядом с бронзовыми часами, отсвечивая оранжевыми бликами, стоит бюст.
— Это Врубель, — объясняю я Большетелову. — Это — его скульптура.
— Врубель…
Он замирает, устремив на бюст восхищенный взгляд.
Нащупав холодный штепсель репродуктора, я вставляю его в розетку и кручу регулятор.
«…преодолевая упорное сопротивление противника, заняли город Шлиссельбург, крупные населенные пункты Марьино, Московская, Дубровка, Липки и рабочие поселки: Первый, Второй, Третий, Четвертый, Пятый, Шестой…»
— Слушай! — кричу я Большетелову. — Слушай!
Слезы брызгают у меня из глаз.
«…и восемнадцатого января прорвали блокаду Ленинграда!»
Я поворачиваю выключатель — и свет вспыхивает в нашей комнате! Свет! Большетелов восхищенно рассматривает стены, увешанные картинами, шкафы, полные книг, старинные вещи, ту кружку, что, по нашему семейному преданию, принадлежала Пушкину, и часы, и мебель…
— Хорошо, — говорит он, показывая на стены, — хорошо, что ты позвал меня. Теперь я знаю, как должны жить люди! — заявляет он.
— Как же?