— Чтой-то немецкая? — Он с недоумением смотрит на подкладку.
— Нет… Французская.
— Ну так сколько?
— Четыреста.
Вместо ответа он кидает мне шапку под ноги на газету и поворачивается спиной. Баба, сопя носом и дыша в теплую шаль, топает за ним.
— Сколько? — слышу я снова. Новый покупатель мнет и тянет шапку за края, пробуя ее на прочность. Волоски нежного меха сыплются на снег.
— Четыреста.
И опять шапка летит на газету. Я зябну. Хлопая руками и топая ногами, пытаюсь согреться, но трескучий мороз, окутавший все каким-то вязким туманом, гонит и гонит холод под мои одежды, в рукава, за воротник, под шапку, в холодные выношенные валенки. Сейчас около двенадцати. В моем распоряжении почти шесть часов. Я должен все это продать и купить дров. Как согреемся мы ими! И какое-то время будем жить в тепле! Неужели это будет?
— Сколько?
И опять моя шапка щупается, смотрится на свет.
— Четыреста, — отвечаю я, думая, что никому не нужны, конечно, ни ботинки на высоких каблуках со шнуровкой, ни шарфик из шелка, ни шапочка для катания на коньках, ни перчатки — изящные мамины перчатки из тонкой серой кожи, которые она привезла из Парижа…
— Двести? — вопросительно произносит черный пожилой человек в куртке из бархата с кожаным портфелем в руке. — Дай зеркала!
— Нету…
Он качает головой и щелкает языком.
— Плоха таргуешь! Зеркала нада. Двести продашь?
— Продавай! — шепчет мне старушка. Я утвердительно киваю головой.
— Айда!
— Куда?
— Как — куда? В уборный. Мерить буду!
Я беспомощно оглядываюсь.
— Иди, иди, сынок, — шепчет старушка. — Иди, он купит. Не бойся, я пригляжу. Не убегу — я верующая!
Две грязные двери распахнуты, над ними криво написаны две буквы «М» и «Ж».
— Не надо котлет? — шепчет нам в уши неопрятного вида женщина. И я ощущаю запах жареного мяса и лука, идущий из ее кармана.
— Нет.
Мы вступаем в темное зловонное помещение с мокрым полом. Напяливая около умывальника шапку, мой покупатель смотрится в узкое зеркало с осыпающейся амальгамой. А я смотрю на него и слышу вкрадчивый голос за спиной:
— Справочка нужна, молодой человек?
Трясущийся от холода старый человек с бегающим взглядом вопросительно смотрит на меня.
— Какую справку?
— Какую хотите! Можно о болезни, можно, чтобы от учения освободили… Недорого… Всего пять. Нет?
— Нет.
— Ну как? Красива? — Напяливший мамину модную в двадцать седьмом году шапку, улыбаясь широкой улыбкой, сияя смуглым лицом, передо мною стоит покупатель.
— Очень, — отвечаю я с тоской и горечью.
— Держи! — Он прячет шапку в портфель, и там я с удивлением замечаю еще две шапки, потом достает из мягкого голенища сапога завернутые в газету деньги.
— Сто пятьдесят, сто шестьдесят… — Он мусолит каждую бумажку, прежде чем передать ее мне в руки.
Я иду к выходу, но в дверях останавливаюсь.
— Откуда котлеты? — спрашивает милиционер у женщины, по-прежнему здесь околачивающейся.
— Отпусти, начальник! — просит она, пытаясь вырваться. Но рука милиционера цепко держит ее за рукав.
В другой руке у него литровая банка с котлетами, политыми маслом. Он смотрит то на них, то на бабу.
— Отпусти, начальник!
— У-у, сволочь! — Он отпускает ее рукав.
Милиционера моментально окружает толпа. Вздохнув, он снимает с банки крышку. Запах… запах… Он перебивает ужасное зловоние уборной, в дверях которой появляется рябой детина в кепочке.
— Съешь, начальник! — говорит он с кривой усмешкой.
Лицо милиционера искажается.
— У-у, сволочи!
Высоко подняв банку над головой, он с размаху бросает ее об стену.
— У-у, сволочи! — повторяет милиционер, топча ногами стекло и котлеты.
Я продираюсь сквозь толпу с ноющим беспокойно сердцем: целы ли оставленные вещи? Но там все в порядке. Поджав губы и топая ногами, склонилась над своим веером, сумочкой и котом верующая старушка; все так же высится над заплатанными бурками угрюмый старик.
— Продал? — спрашивает старушка.
— Продал.
— Ну молодец! Покарауль пока…
И она, оставя свои вещи, уходит. Голод и холод тянут меня ко сну. Я быстро открываю и закрываю глаза, стараясь прогнать сон, но это плохо помогает…
Человек в старом изношенном пальто до пят, с поднятым до самых глаз вытертым воротником, с торчащим длинным красным носом под блестящими очками, останавливается передо мной.
— Пожалуйста, — говорю я ему и подаю перчатки.
С минуту он колеблется, потом берет их своими грязными, обмороженными, распухшими пальцами.
— Я знаю, что это за вещь… я знаю им цену…
Он гладит их, как гладят кошку.
— Я прошу недорого… всего сто рублей.
— Простите, я только смотрю… — с грустью отвечает он мне. — Я смотрю, потому что вспомнил другое время…
«Ну тип! — думаю я. — Поэт!»
И, шаркая ногами, он уходит.
— Чокнутый! — говорит мой сосед.
Я молчу. Мне становится как-то не по себе… Отчего? Я снова смотрю на длинную согнутую фигуру старика, который рассматривал перчатки, и спина его кажется мне знакомой. Где я его видел? Когда?
XXII
— Сколка?
Восточный человек в меховой шапке — бывшей маминой меховой шапке! — стоит около меня. Его жена — сзади.
— Ботинки — пятьсот, шарфик — сто…
— Все — сколка?
— Девятьсот пятьдесят, — отвечаю я, думая, сколько же он заплатил тому за мамину шапку.