— Разве дядя Вениамин переселился?
— «Рядом с тобой» — в переносном смысле. Не остри. Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю.
Она продолжала:
— …И с тобой больше
— Аня, я ведь не жалуюсь.
— Зато я жалуюсь. (На что она жалуется, я не спросил — было ясно. Уехал. Бросил. Какой я муж?)
— Жаловаться — самое простое, — отмахнулся я.
— Я не на тебя жалуюсь.
— Вот тебе раз, — а на кого же? — Она заплакала:
— На жизнь.
Она сказала, что боится за Машку. И боится остаться одна. И за себя боится. И за меня тоже — тетя Паша и тетя Валя передали ей, что перед отъездом я был совсем плох и что именно с таким лицом кончают самоубийством.
— Велели припрятать в доме веревки?
— Вроде того. Велели внушать тебе, что жизнь — это чудо.
Слезы, впрочем, быстро просохли. Аня была человеком решительным.
— Игорь.
— Да.
— Сейчас ты будешь кормить Машу. Она ничего не ест…
Предполагалось, что кормежка дитяти явится для меня теперь чем-то вроде семейной терапии. Задумано, вероятно, было заранее и загодя, — но вдруг оказалось, что Машка голодна. Она вовсе не противилась. Она охотно ела. И заговорщицки на меня поглядывала.
— Хочешь мне что-то сказать? — шепнул я ей. Оставалось две ложки каши, и я уже ничем не рисковал.
Маша покачала головой: нет… и опять улыбнулась, вступая в какой-то неведомый мне заговор против матери.
— Она прекрасно ест, — сказал я Ане.
Они все-таки его привели, пригнали, как на веревке, — пожилого работягу, заматерелого, умного и тихого, — и вот дядя Вениамин сидел на стуле и потел крупными каплями, потому что ему уже сказали, что о нем будут писать книгу.
— Так… Значит, вы действительно спасали склад во время пожара? — без энтузиазма спрашивал я.
— Спасал, — без энтузиазма отвечал он.
— И вас наградили чем-то?
— Хвалили.
— В тюрьме вы, говорят, тоже сидели?
— Да.
— За дело?
— Ну а как же.
Мы разговаривали вдвоем — с глазу на глаз. Но сначала тетя Паша и тетя Валя и отчасти моя Аня поддерживали общий разговор, знакомили нас, сближали — и наконец ушли. Сейчас Аня катала Машку на мартовском воздухе. И беспокоилась обо мне: то есть думала, не стану ли я, оставшись с ним наедине, отшучиваться. Не стану ли дурачиться, скрывая за шуточками малость своего художнического дара и неумение объять и осилить образ дяди Вениамина.
Разговор, разумеется, не получился. Как не получаются задуманные и запланированные браки, когда и она хороша, и он ничего, и вот их свели, а говорить им не о чем.
К чести дяди Вениамина, он сам это понял. Прийти он пришел, и сидел напротив, и даже рюмку выпил, но никчемность общей затеи понял сразу. Сбросил несколько крупных капель пота со лба и сказал мне:
— Не могу я вот так разговаривать.
— Почему?
— Так…
— Может, еще выпьем?
— Толку не будет. Ну что я могу тебе рассказать, чем удивлю?
— Не знаю. Может быть, и удивите.
Он помолчал. Потом шепнул, как шепчут товарищу по неудаче:
— Дуры они… женщины то есть.
И стал собираться. Поднялся из-за стола — и к вешалке.
— Давайте все же посидим немного, — сказал я.
— Зачем?
— Ну так — для отвода глаз.
Я пошел его проводить. И гостеприимства ради, и чтобы было ясно, что мы вместе и что я вовсе не выставил дядю Вениамина.
Нас увидела Аня. И обе тетки — тетя Паша и тетя Валя. Мы шли (учитывая непротаявшие асфальтовые тропки) далеко от них и в несколько другом направлении. Я помахал рукой: дескать, все в порядке, гуляем, ведем содержательную беседу. И Аня вдруг с неудержимой радостью замахала в ответ. А лицо ее засветилось счастьем, другого слова тут искать не нужно. Теперь дело прошлое. Но никто и никогда не радовался за меня так, как Аня в те дни. Это точно. Никогда. И никто. И не потому, что она была лучше других женщин; она не была лучше других. Правой рукой она продолжала катить коляску с Машенькой. А левая взметнулась кверху, и белая ладонь вертелась, как вертится резной лист клена, когда он пляшет на ветру, показывая тебе то лицо, то изнанку. Ладонь была очень яркая и белая на мартовском солнце. Голая ладонь. Потому что Аня экономила и перчаток себе купить не смела.
— Нельзя же писать только для умных. Мы же тоже люди… Напиши, Игорь, хоть что-нибудь для нас…
Уже само этакое милое ее прибеднение говорило о повзрослении. О том же говорило бог знает где вычитанное или услышанное разделение литературы на «умную» и «неумную». О том же — не слишком спрятанная лесть: я как-никак был отнесен к сложным художникам… Я слушал и улыбался. Спорить не стал. Я даже подумал, что можно и впрямь иногда развлечься. Чем удирать в деревню и пролеживать бока на лежанке, угнетая своим видом мать, лучше уж настрочить за месячишко какую-нибудь болтливую вещицу.
Аня обрадовалась:
— Правда? Напишешь?
Аня чуть не хлопала в ладоши.
— Я всем нашим дам читать! Я буду хвастаться!