Читаем Портрет художника-филиппинца полностью

Кандида(задыхается от смеха). А мы-то… мы боялись, что никогда… никогда не осмелимся показаться… на улице! О Паула, как это смешно! И как мы смешны! (Снова заходится в приступе смеха, который неожиданно заканчивается рыданиями. Закрывает лицо руками.)

Паула(в тревоге подходит к ней). Кандида! Кандида! Кандида (содрогаясь от рыданий). Я больше не могу этого вынести! Я больше не могу!

Паула. Кандида, соседи услышат!

Кандида(протягивает руки). Какое унижение, Паула… через какое унижение мы прошли, Паула! Через какое горькое, горькое унижение!

Паула(обнимает сестру). Успокойся, Кандида! Возьми себя в руки!

Кандида(вырывается и, сжав кулаки, смотрит на Портрет). А тут еще он! Он и его улыбка! Он смеется над нами! Да, вот он — издевается, глядя на нашу агонию! О боже, боже, боже, боже! (Рыдая, опускается на пол.)

Паула(опускается рядом и снова обнимает сестру). Пожалуйста, Кандида! Ну пожалуйста, пожалуйста, Кандида!

Кандида все еще безутешно рыдает. Паула крепко обнимает ее и гладит волосы, шепча: «Кандида. Кандида».

Занавес<p>ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ</p>

Как и в действии первом, поднимается занавес и открывает «занавес Интрамуроса». Битой Камачо стоит слева, в кругу света.

Битой. После смерти отца — а он умер, когда мне было лет пятнадцать, — я перестал посещать дом Марасиганов. У меня не было времени на тертулии. Пришлось бросить учиться и пойти работать. Мое детство прошло в безмятежном спокойствии двадцатых годов, а взрослел я в тяжелое, очень тяжелое время — в тридцатые годы, когда, похоже, чуть ли не все вокруг опустились, разочаровались и обозлились. Я часто менял работу: был чистильщиком обуви, разносчиком газет, подручным у пекаря, официантом, докером. Порой мне даже казалось, что никогда я не был чисто вымыт, никогда не был счастлив, я не верил, что у меня было детство, словно то было чье-то чужое, не мое. Работая в порту, я часто проходил по этой улице поздно ночью. Видел ярко освещенные окна в доме Марасиганов, слышал обрывки разговора, смех. Там по-прежнему собирались дон Лоренсо, Кандида, Паула и весь маленький кружок дряхлых стариков.

Внутри сцены загорается свет, через прозрачный занавес виден зал.

Я часто останавливался напротив — усталый, грязный, голодный и сонный, вспоминая дни, когда вместе с отцом приходил туда — в модной матроске и в аккуратных белых туфельках. Но ни разу мне не захотелось подняться к ним. Я ненавидел этих людей, да и был слишком грязен. И я шел дальше, не оглядываясь.

Поднимается «занавес Интрамуроса», за ним — зал в доме Марасиганов при дневном свете.

Я сказал «до свидания» этому дому и этому миру — миру дона Лоренсо и моего отца. Я испытывал горечь — ведь он меня обманул. Я сказал себе, что дон Лоренсо и отец ничему меня не научили, разве только лжи. Детство было ложью, двадцатые годы — ложью, красота, верность, обходительность, честь и целомудрие тоже были только ложью.

Из правой двери выходит Пепанг Марасиган. Идет к столу, где лежит ее сумочка. Открывает ее, вынимает сигареты и закуривает.

Все это было ложью. Единственной правдой был страх, вечный страх — страх перед хозяином, перед помещиком, перед полицейским, страх заболеть, потерять работу. Правда — это когда нет обуви, нет денег, нечего курить, нет отдыха, нет рабочих мест, это когда вокруг тебя только «Не входить!» и «Осторожно — злая собака!».

Пепанг оглядывает комнату, глаза ее останавливаются на Портрете. Не отрывая от него взгляда, она подходит ближе и стоит перед ним, улыбаясь то ли задумчиво, то ли насмешливо.

А когда пришли сороковые годы, я уже был законченным продуктом своей эпохи. Я принял ее целиком, я верил в нее. Это был жестокий мир, но в том-то и заключалась истина, а я не хотел ничего, кроме правды.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже