"Ты ведь только что сказал, что не желаешь об этом ничего слышать. Ну и слава Богу. Занимайся, чем хочешь, а архив дяди Глеба я на днях отнесу в комиссию по творческому наследию. Благород Современный уже несколько раз звонил. А Жуковкин-старший предлагает в два раза больше денег. Если честно, мне даже сказали, что мы не имеем права держать дома такое сокровище."
"А народный скульптор, значит, может держать у себя чужой семейный архив? - съязвил я. - Очень красиво. Знаешь, - я поглядел в сторону, где лежали на полу завернутые в газету стопки тарелок и блюдец, - мне, пожалуй, все-таки хотелось бы сначала посмотреть на эти бумаги."
"Они интересны только специалистам, - сказал отец. - Это отрывочные записи, наброски, все относится ко времени, когда Глеб еще жил с нами в Оренбурге. Основной архив в любом случае уничтожен."
Неслышными шагами вошла на кухню мама и стала у притолоки, прислушиваясь к нашему разговору. Смеркалось. Наши окна выходили на закат, игравший сегодня всеми оттенками багрового - ни капли янтаря, ни единого развода праздничной киновари не было на этом грозном,стремительно темнеющем небе с арамейскими письменами узких, прихотливых облаков. На горизонте, за неряшливо разбросанными белыми коробками, чернела березовая роща, а еще дальше - грохотали по кольцевой дороге бесконечные военные грузовики. Перевезенные из палисадника настурции мама пересадила в ящик с землей, прикрепленный снаружи к нашему окну. В первые дни цветы пожухли, однако вскоре ожили и расправились - и даже заново высаженный в уголке ящика кресс-салат рос с такой же скоростью, как раньше, не обращая внимания на то, что корни его, по сути дела, висели в воздухе.
"Я думаю, Алеша, тебе нет смысла разбираться в этих бумагах, - вздохнула мама. - Ты сам говоришь, что охладел к своим эллонам, ну и, может быть, не стоит зря себе морочить голову. Отец прав - пускай ими занимаются специалисты. Жуковкину их отдавать, наверное, не стоит... деньги, в конце концов, не самое важное в жизни... а в библиотеке им самое место."
"Знаешь что, мама, - вдруг заявил я, - буду ли я заниматься экзотерикой, не буду ли - решительно все равно. Но вы не имеете права меня лишать этого архива. Когда он окажется в отделе рукописей и редких книг, мне никогда в жизни не дадут к нему доступа."
Сощурившись, отец встал с табуретки и прошел в комнату, и тут же вернулся с небольшим плоским ключом в руке.
"Читай, - сказал он, - читай, мальчик. Вреда от этого, во всяком случае, не будет, Лена."
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
На следующие зимние каникулы я отправился со своими новыми одноклассниками в Ленинград. Мы с должным почтением задирали головы к лепным потолкам Эрмитажа, любовались позеленевшими клодтовскими конями, в канцелярских магазинах покупали редкие в Москве шариковые ручки местного изготовления, а вечерами тайком от преподавателей пили портвейн за рубль семьдесят шесть - но мне запомнилось другое. Послушно зашли мы вслед за экскурсоводом в Петропавловскую крепость, забрели в собор, поглазели на вооруженных автоматами охранников Монетного двора, на медные листы с пробитыми дырками размером с пятак, с две копейки, три; затем на очереди стоял Алексеевский равелин, коридоры которого были в познавательных целях украшены плакатами и диаграммами, а в одной из камер бедовало, сидючи на железной постели с соломенным матрасом, весьма натурально исполненное чучело заключенного (манекен тюремщика при этом сосредоточенно заглядывал в глазок). Я опечалился: слишком свежи в моей памяти были рассыпающиеся бумаги из бабушкиного чемоданчика, которые, ни словом о тюрьме не упоминая, именно туда в конце концов привели своего автора. Вряд ли его удостоили одиночной камеры, ведь в ней сквозит оттенок уважения к заключенному, а век уже стоял другой, и в момент ареста (это я понимал уже тогда) на всю оставшуюся жизнь терялся статус гражданина. Романтические идеи, однако, сильны в нас, и впоследствии, невесть почему иногда представляя себя арестованным, я думал об Алексеевском равелине, а не о прозаических нарах на двадцать человек.