— Твое «я», — сказал Битов, — не более чем мозоль. Мозоль от трения души о внешний мир.
Меня эта формула совершенно успокоила, и я отдался на волю Божию.
И когда мне разные люди говорили, — а иногда и сам я думал, — что в прозе Битова слишком много умствований, а то и умничанья, а то и чесания левого уха правой пяткой, я возражал (в том числе и себе), что он может себе это позволить. Если у него в случайной фразе столько точности и ума, то, наверное, и в этих умничаньях есть исключительный смысл, мне неведомый. Алла Драбкина говорила мне однажды, что перечитывает «Пушкинский дом» раз в полгода и всегда находит новые глубины. Я перечитывал не раз, иногда с удовольствием, но больше всего любил у Битова шутки, необязательности, проговорки, иногда довольно циничные остроты, и из всего «Пушкинского дома» больше всего люблю «Комментарии к общеизвестному», а из всех этих комментариев — «Павлик Морозов. Пионер, убитый кулаками. Шекспир заключается в том, что кулаками его убил родной дед».
Эти прелестные взбрыки как раз и есть квинтэссенция его свободы, он позволяет себе сказать — и знать за собой — то, чего другие стараются вслух не говорить.
Как в рассказе «Пенелопа» он первым рассказал о мужчине, который боится взаимности, — так с тех пор (1962) он и рассказывал о стыдном, и рассказывал гордо, победительно, даже нагло. Все стыдились, а он нет. И потому было ощущение, что он нечто тебе позволяет.
Нельзя, конечно, не сказать о битовских героинях — вот здесь то, что он внес в литературу, то, что принадлежит ему и только ему, особенно наглядно. Был новый тип девушки шестидесятых, которая не знает, чего хочет; у которой, по-горьковски говоря, душа не по телу. Телу жить бы да радоваться, а душе хочется небывалого. Они не были умны, но многое понимали; само это несоответствие довольно примитивного ума, довольно убогого опыта, но какого-то сверхчувственного знания и понимания было очень сексуально. Я думаю, это и был голос сексуальности, что в этом она и заключается — в особого рода догадливости, в знании жизни и людей, не приобретенном, а врожденном. Не мозг, а какой-то телесный ум. Что, Ася в «Монахове» умна? Или Фаина в «Пушкинском доме»? Они всегда старше героев, но не по возрасту — возрастная разница пренебрежимо мала; они взрослей, циничней, и они не стыдятся себя.
Герой всегда стыдится, а женщина эта — нет: наоборот, перед ней все виноваты. Вот проза Битова была как эта женщина, которая перестала себя стыдиться и стала все себе позволять; и, как Леша верит Асе или Лева — Фаине, все тут же поверили, что эта проза особо интеллектуальна, интертекстуальна, мудра… А она просто такая, как автору хочется; он перестал оглядываться на других.
И, кстати, в поздних своих эскападах Битов тоже был восхитительно свободен. Вот говорят — и будут это вспоминать обязательно, — что он стал чуть ли не путинистом, чуть ли не «крымнашистом», что отрекся от собственного диссидентства, что развалил Пен-центр, да мало ли что говорят. Но мне почему-то — применительно к Битову — это нравится; применительно к остальным — нет, а вот для него это очень органично.
Каждая новая книга разрушает репутацию и созидает ее заново. Не боялся писать хуже — боялся писать одинаково.
Ну и вел себя так, как захочется. Ностальгирует по империи — не скрывает. Ненавидит коллег — признается. Надоели либералы — рассорился. Перед властью, кстати, тоже не приседал. Вообще наговорил такого, что как бы нарыл над собой курган; но если остальные делали это с надрывом, с внезапно обретенной почвенной серьезностью — поведение Битова с друзьями и коллегами чаще всего напоминало внезапную придурь алкоголика: вот он только что с тобой обнимался — и вдруг заорал: пошел нах!
Никогда нельзя было уверенно сказать, что вы Битову приятны, что он вам рад. Как и Леша Монахов никогда не знал, рада ему Ася или нет, — и еще больше любил Асю за это. При этом, между нами говоря, Ася была шлюховата, но самые сильные чувства мы испытываем именно с такими женщинами. Проза и поведение Битова тоже внушают сильные чувства: иногда это отвращение, но никогда — спокойное уважение.
Уважать этого классика и умиляться ему могут только те, кто его не читал, — как и оценивать советскую власть в категориях «хорошо — плохо» могут только те, кто при ней не жил.
Советская власть — это было, наверное, ужасно, но это было сложно и очень интересно, и писателей она формировала настоящих. Выросши в несвободе, они ценили свою волю — и с необычайной легкостью могли в один прекрасный момент развернуть свою судьбу. Из перспективных молодых писателей уйти в диссиденты. Из диссидентов — в почетные юбиляры. Из почетных юбиляров — мало ли куда. Иногда, да, поиграть в демонстративных, хрестоматийных озлобленных маразматиков — просто ради поиска новой интонации; все это с точной рефлексией, с прекрасным осознанием всего, что говорится и делается. Иногда писателю полезней навлекать на себя гнев, чем соответствовать репутации.