Один из вечеров начинался с «Пушкин-джаза» Андрея Битова — знаменитого действа, во время которого чтение черновиков поэта сопровождается джазовой импровизацией. Я пришел заранее. Лика меня встретила. Проводила на мое место. У меня было полное ощущение, что я один. Сидел ли кто-то рядом со мной или нет, даже не помню. Четыре или пять часов вечера, солнце. Музыканты расположились на сцене и вроде бы настраивают инструменты. Но вообще-то с джазменами непонятно, то ли они уже играют, то ли еще продолжают настраиваться. Не очень-то в этом разбираюсь, поэтому если нет зависающей паузы, а потом полного заданного ритма, едва ли могу уловить, начали или нет.
Появляется через какое-то время Андрей. Антисценичный, антипластичный, не обаятельный. Почти косноязычный, с неправильной, недоделанной мелодикой речи. Держит в руке листок бумажки. Потоптался у микрофона. И вдруг какие-то звуки начал издавать. «Когда буря кроет небо… небо кроет…» — слоги какие-то, буквы… А это был первый лист черновика «Буря мглою небо кроет…»
Он читал абсолютно все. Это дразнило, раздражало, ставило в неловкое положение, создавало дискомфорт. Но минут через двадцать поймал себя на том, что я — не он, я сделал открытие, что природа пушкинского стиха — джазовая, и никакая другая, и только так это может исполнено, этим человеком, добравшимся до природы стиха. Музыканты импровизировали, выходила блуждающая, неуловимая музыка, которая живет только раз на свете, только в сию секунду… Повторить это нельзя. Будет другая погода, другие струны, настроение, будет в другом состоянии Битов. Это было событие.
Вот о чем с ним надо было разговаривать — это, конечно, о музыке. У Битова был абсолютно музыкальный поэтический слух на звуки, на речь. Он ее слышал по-другому. И по-другому воспроизводил. У него, думаю, и процесс был не писательский, не изображающий, а животворный.
Иногда меня спрашивают, хотел бы я сыграть, если бы какому-нибудь режиссеру пришла мысль перевести Битова на язык кино. Не знаю ответа. Думаю, потери были бы колоссальные. Величина, равная философско-литературному уровню Битова, в кино мне не известна. А поэтому можно было бы рассчитывать только на хороший режиссерский разбор, а это — уже не Битов. Это — чье-то представление о Битове, а оно у каждого должно быть свое. Мы можем сговориться по определенным позициям, но в качестве исполнителя я все равно буду деформировать нашу договоренность. Подменять. Либо под себя, либо под свои фантазии.
В чем щедрость автора, которого экранизируют? Писатель Артур Макаров, появившись на площадке на одной из первых моих картин, посмотрел материал, понаблюдал, как мы работаем… Режиссер к нему подошел и говорит: «Ну как?» Он отвечает: «Нет-нет-нет, это вопрос не ко мне…»
Это стало одним из главных моих уроков. То, что вы видите, чувствуете и понимаете, — ваше личное достояние по поводу того, что я написал. Если вы попадаете в абсолютно мое понимание и мое отношение, некоторое таинство происходит. Тогда вы, читатель, становитесь соавтором.
Что касается кино, там еще больше деформаций, потому что появляется физическая реальность в виде изображения — она уже уводит от первоисточника. Даже не могу представить, кто из режиссеров мог бы сейчас заинтересоваться прозой Битова. Может быть, кто-то из молодых. Молодые мозги иначе устроены, они не отягощены, не законсервированы… На нас же столько висяков — и своих, и приобретенных, и идеологических, и каких угодно… Но мы же артисты, поденки — утром вылетели, и к вечеру нас уже нет. Еще, не дай бог, подлетел к фонарику, обжегся и вообще в полдень подох… И режиссура — как определенная фаза развития, как отражение социума, как печать яркой неординарной личности, она фиксируется.
Сейчас бы уже не посмел пожелать играть что-нибудь из Битова. Для меня сейчас это уже невозможно, нереально. Я слишком слаб и мал. Я не прыгаю на семь метров в длину. Вот не прыгаю — и все. Даже разбегаться не буду.
Зоя Богуславская
Москва
Битов — имя существительное
© З. Богуславская
Всегда чтила Андрея Георгиевича Битова как писателя необычайно яркой индивидуальности, с которым, кажется, мы были знакомы всю жизнь. Наша дружба началась, когда он уже был очень знаменит как автор «Пушкинского дома», президент Русского ПЕН-центра. Он был соседом по Переделкину и, собственно, партнером совместных «тусовок» и всяких общественных союзов.
Общение с ним было пиршеством новых идей и мыслей, словарного запаса и просто таланта, которые выплескивались из каждого его рассказа, диалога или пересказа. Нас связывала верность людям, обещаниям, убеждениям, деловым обязательствам, преданность идеям и высказываниям, относящимся к катаклизмам времени. Я бесконечно училась у него поведению в сложных ситуациях, слушала его предостережения в любом разговоре, находилась под обаянием его ума и словесного богатства.