– Случилось так, что это сделала Эльза. Она написала письмо Лиле о моей помолвке. В доме у Бриков был Маяковский. Они часто читали письма Эльзы вместе. Лиля вслух начала читать сообщение сестры, и, как мне рассказали, Маяковский не смог дослушать письма до конца и выбежал вне себя от узнанного…
Штора колышется, домашние заглядывают к нам, покачивают головами.
– Я слышала об этом от самой Лили Брик, – подтверждаю я, – она говорила не раз о чтении письма и о том, что вражда между вами была сильно преувеличена другими, кому это было на руку…
Я не решилась тогда спросить Татьяну, как она восприняла самоубийство Маяковского: винила ли себя, сожалела ли или просто дрогнуло ее сердце – такой вопрос задать я не посмела.
– Почему Эльза Триоле так поспешила сообщить Лиле о помолвке? – только об этом и спросила.
– Эльза ведь была страшно перепугана тем, что именно она нас познакомила. Конечно, когда она писала письмо, то и предположить не могла, что Маяковский окажется у Бриков и так серьезно все воспримет. Именно поэтому, естественно, Эльза поспешила сообщить из Парижа сестре «приятную новость», устраняющую с ее пути соперницу.
– А вы сами впоследствии разве не дали знать Маяковскому о перемене в вашей жизни?
– Мое собственное письмо, как оказалось, пришло к Маяковскому уже на другой день… – Татьяна поднимается навстречу Шмакову и Алексу, в дверях гостиной она договаривает: – Перед смертью Лиля сама написала мне обо всем этом, и не только об этом. А и о том, как она с досады все перебила в своем доме, когда впервые узнала правду о нас, узнала о стихах мне. Я ей ответила на ее письмо, сказав, что абсолютно ее понимаю и оправдываю, и только прошу, чтобы она все мои письма Маяковскому сожгла. Она ответила, что тоже меня понимает и оправдывает. Так что перед ее смертью мы объяснились. И простили друг друга.
Пока мы прощаемся, обе под впечатлением воспоминаний, я думаю о мифах, слухах, недоброжелательстве, посеянных этими самыми сожженными письмами Татьяны. По свидетельству Риты Райт, они были уничтожены Лилей Юрьевной с целью весьма неблаговидной. Да, были сожжены ею лично, но… по просьбе самой Яковлевой – вот та правда, которую я услышала из собственных уст Татьяны Алексеевны.
Через полгода, в ноябре 1988-го, я вновь посетила Либерманов, здесь же, в Варрене. На этот раз мы не касались прошлого. Татьяна едва оправилась от тяжелой болезни, была чрезвычайно подавлена смертью Геннадия Шмакова. Она повторяла, что он «был ей как сын», что «потеря невосполнима». Не стало нашего друга, и многие близкие ему люди, которых я встретила в этот осенний свой приезд в Штаты, остро ощущали потерю.
Несмотря на болезнь, Татьяна, как всегда, была подтянута, безукоризненно, «с иголочки», одета, за столом старалась поддержать беседу об искусстве. Были прочитаны вслух стихи Вознесенского памяти Шмакова, и снова заговорили о Гене, о пустоте, образовавшейся в доме в связи с его кончиной. Тот же крепкий кофе, цветы, запах особых духов, исходивший от волос Татьяны, ее шелкового платка на плечах, но, казалось, живет только оболочка…
– Алекс очень много работает, – чуть задыхаясь, едва слышно говорит она. – Я все время в одиночестве… Но ничего. – Голос пресекается, еле пробиваясь из груди.
Как-то слишком быстро настает момент расставания. По дороге к Франсин, куда меня подвозит Алекс, мы оба молчим. Мне почему-то дико тоскливо, дождь собирается, и мысли о многочисленных потерях наводят уныние.
В тот вечер с Франсин Грей мы говорим о ее матери и об «одиночестве». Надо помочь заполнить пустоту, образовавшуюся после потери Гены.
– Как?
– Да, одиночество, как ты говоришь, или, скорее, уединение, разнолико, – задумываюсь я. – Порой так остро не хватает его. Ведь это одиночеству мы обязаны лучшими творениями духа, ума, даже физического совершенства. Остаться наедине с книгой, с восходом солнца, своими мыслями, листом бумаги, музыкой – разве это не счастье? Мать мне возражала: «Да, это действительно счастье. Но когда ты можешь в любой момент прервать одиночество и встретиться, с кем ты хочешь. А когда это уже невозможно, человека нет или люди избегают тебя, им не нужна чужая старость – это совсем другое». Наверно, она права.