Алла радовалась, когда я ее навещала, или когда мы встречались в маленьком кафе. Ей так нравилось говорить по-русски. И то, что она рассказывала, всегда было интересно. Например, о Пушкинских лекциях Набокова в Гарварде, которые она посещала. "Изящная смуглая рука написала первые строки нашей большой поэзии…" – мечтательно процитировала она. В этот момент по стене кафе прямо у нашего столика прополз таракан, Алла быстро прихлопнула его бумажной салфеткой, бросила салфетку на пол, и не прерываясь, продолжала: "Как стыдно, что Гарвард не взял Набокова. Этот Роман Якобсон, приятель Маяковского, заявил на кафедре, что дать писателю Набокову преподавать русскую литературу – это как дать слону преподавать зоологию".
День Аллиного 75-летия справляли как большой праздник. Джордж пригласил знакомых джазистов, которые прекрасно играли, и один из них имитировал любимого Аллой Луи Армстронга. Во дворе были расставлены столы, всюду цветы и японские фонарики. Еда и обслуживание были заказаны из ресторана. Приехали друзья из Нью-Йорка и Калифорнии, пришло несколько равнодушных гарвардских профессоров. Все поздравляли, кто-то в стихах, и даже Руперт сказал несколько милых слов.
Все четверо Аллиных детей сидели рядом – двое сыновей, один историк, другой экономист, оба гораздо менее интересные, чем их родители, с еще менее интересными женами.
"Я знаю, вы историк искусства, – сказала мне Нина. – Мы с Вильямом тоже в некоторой степени рисуем". Оказалось, они ездят по кладбищам и переводят специальными мягкими карандашами на рисовую бумагу поверхности могильных плит. "Отпечатки получаются лучше любых картин", – подтвердил ее муж.
Когда Руперт умер, Алла, по настоянию Нины, подписала бумаги, по которым ее муж, отец Вильям, стал Аллиным финансовым опекуном. Родившийся в бедности и всю жизнь прожив прижимисто, он теперь распоряжался большими деньгами, поместьем на Кейп Коде, домом в Кембридже. А Алла превратилась в маленькую, сгорбленную старушку, целиком от него зависящую.
Нина попросила Джорджа выехать из Кембриджского дома, увезла Аллу на Кейп Код, и потом ни меня, ни его к Алле не подпускала. "Не приезжайте, ее это утомит", – говорила она мне.
Русский язык, который она не знала, беспокоил ее. Она боялась, что я бы говорила с Аллой о чем-то, что она не могла бы понять и контролировать. А Джорджу, Нина боялась, Алла могла что-то завещать: "Так что лучше пусть не приходит".
Вскоре Алла умерла. Ей было 90. Нина не сообщила об этом ни Джорджу, ни мне. Но, может, это и лучше, мы не видели Аллиного конца.
КИНОДОКУМЕНТАЛИСТ РИЧАРД ЛИКОК
"Извините, что зеваю, не спал. Ночь – с черной проституткой", – сказал Ричард Ликок, один из самых известных кинодокументалистов, за ланчем, на который он меня пригласил.
За неделю до этого он позвонил мне и сказал, что хотел бы поговорить о каких-то сторонах русского кино, которые остаются для него загадкой. Но первое, что он мне сказал, когда мы встретились, было как он провел ночь. Это не звучало вульгарно или пошло. Он просто объяснил, отчего он зевает. Он был единственный человек, кого я знала, у которого вообще не было никаких секретов.
Мы как-то сразу подружились. Он рассказал, что родился на Канарских островах: "Так что не только канарейки оттуда". Что у его богатого отца были там банановые плантации, что после канарского рая он попался, как птица в клетку, в частную школу в Лондоне. Но главное, о чем он говорил, был документалист Роберт Флаэрти. Какое-то время Ликок с ним работал, и огромная одаренность, видение и масштаб Флаэрти навсегда пленили его. Он так обрадовался что "Нанук Севера" – мой любимый фильм: "Современные студенты не хотят его смотреть, потому что эскимосы убивают животных, их едят, из их шкур делают себе одежду или их продают. Какая глупость!"
Мы часто приглашали Ликока к нам или шли к нему в его неустроенную, небольшую квартиру в Кембридже. Но обед, которым он нас угощал, был всегда изысканным. Готовил сам. Квартиру эту он снимал, а свой дом и еще разное жилье раздал женам, с которыми разводился. О детях заботился и их содержал.
Его фильмы о Стравинском или Кеннеди, об актрисе Луизе Брукс или Бернстейне, о Париже или Сибири – во всех Ликок узнавался сразу по открытости, ритму действия, четкому, как пульс, по понятности, честности, простоте и вниманию к людям, а не самому себе. Наверное, это внимание и есть то, что называют любовь к людям.