Старый Розенберг вполне осторожно сообщает де Сталю, что иные из покупателей недовольны, что былая масса материи, наложенной мастихином, уступает место легким материалам, что американские его поклонники предпочитают былую пастозность. При этом опытный галерист осторожно успокаивает де Сталя:
«Но знаете, всегда ведь предпочитают у художника то, что он делал раньше. Вас уже начинают различать по периодам. Как видите, история тут возникает быстро…»
Перемену материала и новые работы не одобрил и богатый коллекционер, «оксфордский эфеб» Дуглас Купер, чье мнение и чью коллекцию «классиков» так высоко ставил де Сталь. Купер навестил антибское ателье Сталя вместе с молодым своим другом Джоном Ричардсоном, которому мы и обязаны неторопливым описанием визита:
«Моя последняя встреча с де Сталем так же для меня памятна, как первая, хотя она и была намного менее радостной, чем первая. Незадолго до самоубийства он нас пригласил в Антиб, чтобы мы с Купером посмотрели его новые полотна. Он казался еще более взбудораженным, чем раньше, чувствуя свою вину, потому что он бросил семью, и он отчаянно нуждался в том, чтобы одобрили его работу. Жилище его, нависавшее над скалами и морем, вероятно, могло казаться не лишенным некоторого очарования в летнюю пору, но в тот пасмурный и ветреный день в разгаре зимы оно казалось воистину зловещим. А между тем, именно в этой мастерской Сталь создал некоторые из самых волнующих произведений своего творчества. Никогда не удавалось ему достичь такой колористической роскоши, как в этом мистическом гимне живописи, который он назвал «Уголок мастерской в синем цвете». В нем словно слились воедино и сюжет и все средства живописи. К сожалению, Купер был в тот день особенно мрачен и ворчлив. Он недоволен был, что художник, чьими работами он восхищался, может в один прекрасный день сделать вдруг такой резкий рывок на пути к совершенству. Он без одобрения отнесся к тому, что он назвал «послаблением» и без обиняков заявил об этом… Бедный Сталь пытался обороняться от подобной недоброжелательности, но озлобленный коллекционер, необоснованно призвав себе на помощь правила кубизма как мерило всякой художественности и осудив отступления от этих правил, продолжал критиковать Сталя за дешевую риторику, за грандиозность его замаха и новый лиризм. Я оставил их спорить, чтобы отойти и рассмотреть поближе полотно, которое таило в себе некую неодолимую угрозу: серый холст, на котором чайки били крыльями на фоне пустынного моря. В той же стене, на которой висела картина, было окно, и из него открывалась совершенно та же картина, все, включая чаек. Совершенно то же, что взлет воронов на кукурузном поле у Ван-Гога на его последней картине, помнится, эта мысль промелькнула у меня тогда и я поежился в предчувствии беды».
Молодой друг Дугласа Купера был прав в главном: в этой зловещего вида мастерской были созданы самые, наверно, замечательные полотна Никола де Сталя. И он сам и те, кто следил тогда за его творчеством, писали об истинном взрыве, об озарении. Почти полторы сотни картин за девять месяцев Антиба! И каких картин!
Учтите, что при этом художник еще успевал разъезжать по Франции, наблюдать за преобразованием своего «малого замка» в Менербе, съездил в Париж, сгонял на выставку живописи Курбе в Лионе.
Он писал натюрморты. Уголок мастерской, какая-то посуда, бокалы, хлеб насущный, кофейник, салатница… И при этом бокалы его были удивительными, предметы излучали внутренний свет. И его «Хлеб», и его «Салатницу», и его «Этажерку» называют шедеврами.
Он писал морские пейзажи, антибский порт, корабли, лодки, лодки, лодки. Одни искусствоведы называют шедевром его «Порт», другие «Средиземное море», третьи его «Корабли»… Многие пишут, что это и есть «настоящий Сталь». А лондонские аукционы «голосуют рублем». Точнее, долларом.
Конечно, его огорчали попреки маститого Дугласа, замечания Лекюира, осторожные намеки Розенберга. Но он не переставал искать. Красный цвет неистощимо боролся у него с синим…
Художник выглядел теперь еще более надменным, самоуверенным и нетерпимым. Однако он был уязвим, он переживал мучительные сомнения. Искал гуру, наставника, исповедника. В отсутствии Жана Борэ на Ривьере Никола садился за письма Жаку Дюбуру, которому он писал в декабре 1954, на вершине своей американской славы:
«То, за что я взялся, это мое беспрерывное обновление, воистину беспрерывное, это не так легко. Моя живопись, я знаю, какой она представляется, ее неистовство, ее непрестанное борение и проба силы, но она очень хрупкая, в добром смысле слова, это вещь возвышенная. Она хрупкая, как любовь… Когда полотно удается, я страшным образом ощущаю элемент случайности, как при головокружении, элемент удачи, удачного приложения силы. Несмотря ни на что, это, по всей видимости, только удача… и это страшно, это печально, это обескураживает…»