И значит же снова и снова, что только одна на свете и есть моя «Книга» и она внушает человеку идею ужаса, единственного и справедливого бога, главного во всей нравственности, в философиях и в религиях, и в жизни всей, и в равенстве истинном между людьми! И ведь презирать я должен – должен и право имею! – всех писателей, и вовсе не «Книга ужасов» для меня труд непосильный, а лишение себя громогласного права на презрение к ним, иначе сказать, права на собственное величие, вот непосильно что!
Ведь когда вижу, как вселяют люди друг в друга бога миленького, славненького, хорошенького, умненького, по-немецки, по какому-то еще выражаясь, вундеркинда, то разве не достойны они презрения и вечных лжецов имени? И обманщиков? Боже мой, стыд-то какой! Срам-то! Да как же можно с этаким срамом на душе жить?! И творить?! И существовать? Вам, Петру Николаевичу, например?
Как можно писателю весьма и весьма принципиального вундеркинда из себя изображать? Весьма и весьма! До того все как есть боги и писатели вслед за ними принципиальны, по-другому сказать – избалованы, ну прямо как двоюродная моя сестричка, моя милая Ариадночка: этого хочу, того не хочу, пятого-десятого не желаю ни видеть, ни слышать, и вот очень хорошо становится очевидным, как все они от принципов кормятся... кормятся и законодательствуют над ними по своему усмотрению и людей учат тому же самому, а люди – те с успехом... И это в то время, как принцип-то – это ложь, ну пусть будет мера лжи, приличествующая тому же законодателю... Старый-старый пример и доказательство: ну какая женщина не уступит разок за цифру, которую она сама же выговорит? За грандиозную какую-нибудь цифру? Вообще за грандиоз?! Следовательно? А не в том сильно гулящая дама виноватая, что уступает, а в том, что уступает слишком дешево, сбивает цену принципу. Так же точно и во всем ином. Представьте себе, что у Раскольникова Родиона Романовича, у эР эР эР, представьте, что все бы дело его прошло как по маслу, то есть Лизавету ему заодно с процентщицей убивать бы не пришлось, и маляры-ремонтники из соседней квартиры в то дело тоже не вмешались бы, и следователь ни сном бы ни духом Раскольникова не подозревал бы, и сам эР эР эР даже не топором бы действовал, а за чашкой чая яду подкинул бы старушке,— это же гораздо интеллигентнее и более в духе образованности?! Ну, на крайний, на самый крайний уже случай карманный ножичек-складень вполне бы господина Раскольникова выручил, топор же вовсе не был ему нужен, он совершенно ясно Федору Михайловичу был нужен, это чтобы действовать им по отношению к своим читателям, набивая цену принципу... Ну, а если бы без топора, без маляра, без следователя обошлось у Раскольникова и симпатично так и недорого закончилось, тогда? Тогда эта самая легкость и дешевизна несомненным стала бы доказательством господина Раскольникова правоты, а принцип бы помалкивал, как воды в рот набравши, То есть опять дело не в принципе, а в цене его, и топором Федор Михайлович доказывает единственно, что цена для господина Раскольникова оказалась слишком высокой и непосильной. Вот так: принципов много, цен базарных слишком много, и давно уже подозревают люди свои принципы в предательстве, да опять-таки, преступничая, боятся сказать об этом вслух, молчат, боятся беспринципного, зато спасительного для всего света ужаса, который один только и может остановить господина Раскольникова, но только Федор Михайлович очень ловко и даже правдоподобно это от нас скрыл. И другие писатели столь же художественно и старательно это от нас скрывают, потому что объяви они «бог – это ужас!», то и делать бы им после того было нечего, кормиться не от чего, никому они более не понадобятся, только Анечке Карениной и мадаме Бовари, да и то лишь в некоторые сомнительные дни ихнего существования... Не-ет, писатель только тем от других людей и отличается, что более умело, более резко, а также изворотливее уклоняется от истины, и в этой способности вся его художественность!