Хотя ведь в погибели все люди братья?!
Его настоящее капитулировало нынче безоговорочно, и только бывшее оставалось ему вспомнить и противопоставить своему собеседнику.
Корнилов возразил мастеру:
— А вот мальчик на уроке закона божьего, а вот он думает: «Это обо мне!» Так почему же это стыд? Почему же срам? Почему же это безбожно?
— Мальчик? Маленький?
— Средних лет. Подросток.
— Мальчик... Прослезиться можно. Тем более что обман и ложь часто плачут и в слезах бывают... Ну, а потом, когда возрос мальчик, что он сделал со своим богом? Сколько раз он предал его? Тысячу либо без счета? Начитался предательских образов, проникся Раскольниковым, дескать, повторю Родиона Романовича немного, не очень много, а все-таки повторю его, а также растопчу ужас, единственное спасение свое... Вселю-таки сам в себя бога, не думая, какой же это бог, ежели он – это я сам? Не думая, не спрашивая о том, какой же это суд, когда это самосуд? Кто из нас и вовсе без бога не любит думать о самом себе? Самодумия и так слишком уж много, потому и становится оно пороком, а тут еще я есть бог, так как же мне о самом себе не думать! Нет, бог, он выше меня и недоступен мне во веки веков, и один лишь помысел я знаю его, ко мне обращенный, – страх! И потому опять же, опять же истинно божественная книга есть «Книга ужасов», а не Библия либо Коран!
— Мистика... Ваша «Книга» – это мистика!
— Я и говорю: «Федор Михайлович! Вы-то грешны более других писателей – кому-кому, а вам-то до мистики, до мистического страха оставалось рукой подать, но вы подтасовочку исполнили и подсунули вместо нее любовь! Нехорошо!»
— А он?
— Не сознается!
— Идея фикс! Иван Ипполитович, вами владеет идея фикс!
— Наоборот, жизнь есть фикс, а ежели так, то перед нею, перед фиксом, все идеи на одно лицо, все одинаково фиктивны. Жизнь должна быть при «нельзя», при страхе она должна быть неизменной и в духе, и во плоти!» «Нельзя», потому что ужасно, а больше ничего. «Нельзя» истолковывать не надо, потому оно и есть превыше всего! Всех принципов!
Еще скажу вам сейчас же, Петр Николаевич: ребенок вы! Видите за собою мудрость, думаете, будто пережили войну и тем познали. А не поняли, что война – это лишь намек на истинность ужасного, и только кончили воевать, как забыли про войну и про намек. Я ли тоже не бывал в жизни ужасной и отвратительной: и на войне, и в тюрьме, и в сифилитической лечебнице, и в доме сумасшедшем был я служителем. Вы думаете, это меня чему научило? Нет! Человек, все переживший, только думает, будто постиг жизнь, в то время как постигает ее не он, а отшельник и затворник, в то время как не особый, военного времени либо тюремного заключения ужас нужен для человеческого просветления, а повседневный, милой девочкой Ариадночкой либо собственной и боготворимой супругой внушаемый. Только он, повседневный, и способен свой смысл открыть. Только он и сделал меня писателем «Книги». Когда обязательно хотите что-то понять и постигнуть, пишите о том предмете книгу, пишите, помня, что письмо дано человеку от бога для постижения истины, для постижения смысла ужасного, а вовсе не для любовных записочек, не для канцелярий различных и даже не для ученых трактатов. Это уже второстепенное есть назначение письма, но не первое и не великое. Но как второстепенность всегда приятна, и вот никто от нее не уклоняется. Хотя бы и Федор Михайлович.
— Пугаете, Иван Ипполитович! Артистически! Испугали и меня. Удалось! Но это прошло уже, было и прошло. Теперь сколько ни старайтесь...
— Потому прошло, что трусливы вы очень, боитесь страха! С детства боитесь спасения! Ничего так не боимся мы, как спасения своего, и презираем его за то как раз, что слишком трудное это есть дело. И в тайне от себя сознаем к нему свое неумение и неспособность! И только балуемся адотворчеством, но ад как спасение не воспринимаем ничуть!
— Вы бывали там? В аду?
— Только-только оттуда... Почти две недели ловил камень и мысленно читал Библию свою, «Книгу» свою... Я многие записи держу не то чтобы в памяти, а даже слово в слово и в звуке... Я тот камень, а может быть, и двое их там, камней, я их так и понял – помогали они мне еще однажды войти в ужас. Я потому и ловил столь долго и терпеливо и без всякой надежды поймать...
— Понимаю я, Иван Ипполитович, – это опьянение?
— Зачем же?! Совсем обратное! Совершенно! В опьянении все от дьявола, и человек в поиске за сиюминутной приятностью, а после хотя бы и трава не расти, какое будет похмелье, какое, хотя бы самое тяжкое отрезвление, пьяный о том не думает. В моей же миссии все обратно: ухожу в представление ужасное, ухожу по воле своей и в сознании необходимости этого, а возвращаюсь очищенным и познавшим.
— Можно и с ума сойти, Иван Ипполитович!
— Сколько угодно, отчего же?!
— И опять не боитесь?