Незнакомый почерк на конверте заставил Марину тут же вскрыть письмо…
Все остальное она помнит смутно. Помнит только, что в тот же вечер бегала к председателю сельсовета спросить, как можно разыскать военный госпиталь, в который отправили раненого с фронта. Председатель посоветовал сходить в военкомат, и она утром побежала на тракт ловить попутную машину, но вдруг пришло ей в голову написать в наш полк.
Я хорошо помню, как звонили нам в батальон из строевой части и спрашивали, не присылал ли Гурьянин письма из госпиталя. Мы действительно получили накануне первое письмо от Емельяна, и Звездин, не кладя трубку, потянулся к столу, взял конверт и продиктовал обратный адрес.
— А это зачем? — спросил он.
— Девушка его разыскивает.
Девушка? Мы пожали плечами, переглянулись. Никому из нас и в голову не пришло, что это могла быть Марина. Ведь она вышла замуж.
Теперь вот, в беседе с Емельяном, одна за другой открывались передо мной давние подробности, от которых становилось и тяжело и радостно одновременно…
Через трое суток после того, как пришел ответ из полка, Марина сошла с поезда в небольшом волжском городе, а еще через час ее вела медсестра длинным неуютным коридором к двадцать седьмой палате.
Всю долгую дорогу Марине казалось, что поезд идет страшно медленно, а время и вовсе остановилось. Теперь же ей вдруг захотелось, чтобы госпитальный коридор был подлиннее. Вплотную подступившая минута встречи подтачивала в ней решимость, и она не слышала ничего, кроме ошалелого стука в груди. Этот стук, казалось ей, заглушал все звуки, даже жесткие цокающие шаги медсестры, которая с откровенным любопытством разглядывала ее.
Навстречу им попадались раненые, и Марина с еще большим ужасом думала, что один из них неожиданно может оказаться Емельяном, и тут уж она совсем не будет знать, что делать. Но раненые были незнакомы ей, а коридор вдруг кончился, уставясь на Марину сильно истертым картонным квадратом, на котором кто-то по-школьному вывел чернилами цифру «27».
— Вот здесь, — сказала сестра. — Койка у окна справа. — И ушла, обдав Марину еще одним оценивающим взглядом.
Марина почувствовала, что не может двинуть рукой, не может дотянуться до дверной ручки. И ноги еле держали ее, и сердце теперь не стучало, а, оглушенное, молча и затаенно лежало в какой-то пропасти, куда его толкнула вот эта цифра на картонном квадрате.
Марина отошла от двери, готовая во всю мочь побежать по этому длинному коридору обратно, но другая мысль тут же остановила ее и властно вернула к палате. А когда она протянула руку, смущение и боязнь мгновенно оставили ее. Она, постучав, открыла дверь.
Справа и слева от нее было по четыре кровати. Но она помнила: койка у окна справа. И Марина сразу пошла туда, к окну, к кровати, спинка которой немного находила на оконный проем.
Она не знала, кто ей ответил «Входите», но она видела, что все смотрят на нее и не понимают ее появления.
Он тоже смотрел на нее. И тоже не понимал. На белой подушке, среди белых простыней курчавая смоляно-кудрая голова его выделялась больше, чем другие, и это сразу бросилось ей в глаза.
Выдержки, которая пришла к ней, едва она коснулась дверной ручки, хватило ровно на те несколько шагов, что отделяли от кровати. Последний шаг ее был и последним усилием воли. Встретившись с ошалелым от удивления взглядом Емельяна, она остановилась, неловко, по-детски подтянула к подбородку руки, потом закрылась ими и заплакала.
Наверное, это и вывело Емельяна из оцепенения. Он порывисто потянулся ей навстречу, внезапно охрипшим голосом позвал:
— Маринка!..
Раненые медленно и молча вставали, выходили из палаты, чтобы оставить их наедине. Но Марине и Емельяну, кажется, это и не нужно было. Они и в любых других условиях говорили бы только то, что они говорили теперь. А вернее сказать, они точно так же не находили бы слов, потому что в таких случаях их попросту негде бывает взять: все силы души и рассудка мгновенно затопляются невыразимым и потому не подчиняющимся слову волнением. Так при паводке река теряет свои береговые очертания, которые, в сущности, становятся ничем по сравнению с ее буйной вешней переполненностью.
Появление Марины тотчас вернуло Емельяну его веру в нее, и он даже не спросил, почему она послала ему такое странное письмо. А Марина ждала этого вопроса и удивлялась молчанию Емельяна. Удивление ее скоро перешло в тревогу, и она спросила сама сквозь слезы:
— Ты, наверное, меня презираешь?
— За что? Что ты!
— А мое письмо.
— Не надо об этом, Маринка. Хорошо, что ты приехала.
Она взяла его руку, которую он с трудом выпростал из-под простыни, и вдруг почувствовала, что второй руки нет.
Почувствовала? Или поняла по выражению его лица, по взгляду, в котором никогда раньше не было такой виноватости, перемешанной с беспомощностью и болью? Глаза Марины наполнились ужасом, она побледнела и захлебнулась в новом приступе плача. Все тело ее дрожало. И дрожали слова, которые она произносила сквозь всхлипывания: