Дался он Валентине тяжело. Родив Татку в девятнадцать лет, она в этой второй своей беременности вдруг запоздало всего испугалась, о чем и не помышляла в первый раз. В голове мутилось от всевозможных и разноречивых советов, каждый шаг следовало обдумать, безответственность могла сгубить. Купили напольные весы, Валентина к ним приближалась со страхом и раскаянием: снова она не удержалась, и с Машей Огоньковой они вдвоем упоенно умяли торт «Наполеон». Сидеть, положив ногу на ногу, тоже, как выяснилось, было вредно: что-то там могло, говорили, перекрутиться, запутаться в пуповине — может, бред, а может, правда, как знать?.. Не следовало также резко нагибаться, мыть полы — ничего, подружки высказывались, Котька твой не рассыплется, сам подотрет. И поменьше потреблять жидкости — это уж точно. Что бы там ни было, терпи. Она и терпела, а глотка горела от жажды: господи, думалось, дали бы волю, вылакала бы ведро!
Она чувствовала себя замороченной, обалделой — и старой. Ей исполнилось двадцать шесть лет. А ведь вспомнить, когда ждала Татку, в баскетбол играть продолжала, команду не хотела подводить. Ну разве не дуреха? Тогда «мини» носили, и она шагала в желтеньком платьице гордо — дошагала до роддома и быстренько Татку на свет божий произвела.
Теперь же — о, теперь! — она вцеплялась с отчаянием в руку мамы, везшей ее т у д а на такси, и ныла, и слез своих не стыдилась, не стыдилась охов: мама, правда все будет в порядке? Ну скажи…
Леша родился маленьким, щупленьким, два восемьсот весом. Когда его принесли, она взглянула в воспаленно-кирпичное, осунувшееся, показалось, унылое какое-то личико, и в горле ком встал, не могла никак проглотить.
До сих пор не могла. За прошедшее четырнадцатилетие. Господи, вглядываясь в сына, думала: все ли болячки позади? Корь была, коклюш был, свинка, краснуха, скарлатина… Ну что же ты, мой воробушек, можно ли нам с тобой передохнуть?
Леша получился будто бы и ни в кого: сероглазый, узколицый, с шелковистыми, вьющимися слегка, темно-каштановыми волосами. Хотя что там внешние признаки — дело не в том! Среди шумной, энергичной родни мальчик выделялся особенно своей настороженной сосредоточенностью. Улыбался редко, мельком и будто вынужденно. Казалось, многолюдство, вскрики, шутки, хохот, его окружающие, — мука мученическая для него. Он учится, почти уже обучился отлетать мысленно душой куда-то, где никакой мельтешни нет. И там он слушает, говорит шепотом о чем-то с кем-то.
— Леша! Да что ты? Каша же остыла!.. — прикрикивала притворно гневно на сына Валентина. Она сама была — ну совсем другая. И втайне восхищалась, дорожила той непонятностью, которую неизвестно от кого унаследовал ее сын.
Было бы и неправильно и несправедливо считать, что родители могут одного своего ребенка любить больше другого, что мать, скажем, отдает предпочтение сыну, а отец дочери, — конечно, ерунда. И тем не менее у Рогачевых так получилось, что Валентина с большим вниманием занималась младшим сыном, а дочь росла, взрослела, и к ней ближе оказался отец.
То есть Константин Рогачев до такой степени бывал всегда занят, что на ближайших родственников у него, можно сказать, не оставалось ни времени, ни сил. А все же, как и все остальное, роль отца семейства тоже ему удавалась. Добродушной своей улыбкой он умел напряжение возникшее снимать. Успевал приласкать, ободрить жену, на равных, по-товарищески побеседовать с дочерью и завершить все шуткой, пусть незатейливой, но от которой отмякали сердца.
Ему везло. Своими повадками простого компанейского парня он, сам того не ведая, возможно, бдительность конкурентов на какой-то период усыпил, и они, друг друга остерегаясь, выслеживая, интригуя, простодушного симпатичного Котю как бы упустили из виду. А он тем временем усердно взрыхлял, удобрял отведенный ему участок, набирался ума, опыта — и вдруг все ошеломились: у Коти-то Рогачева какой богатый вызрел урожай!
И, умница, собрав созревшее и снова засеяв, он прежнему образу не изменил. Оставался все таким же приветливым, скромным, застенчивым даже до некоторой неловкости, привычным Котей. И нравился. Ему многие симпатизировали. При его открытости, ребячливости, искренности завидовать ему, казалось, просто грех.
А он, Котя, продолжал собирать и сеять. Из института перешел в министерство, возглавил отдел, стал замом начальника управления, и вот-вот в члены коллегии, ожидалось, его введут. Кое-какие, правда, замечались в нем перемены: стал стричься короче, галстуки построже носить. Но улыбался все так же, знакомо, — широко и вместе с тем будто стеснительно. «Галочка», — так он секретаршу свою называл, колючую, занозистую, со взбрыками. И та — вот диво — постепенно начинала укрощаться. «Константин Евгеньевич, Свердловск на проводе», — сообщала коротко, нарочито строго, но еле уже удерживая преданное обожание.