Но уж такая пора, молодость. Валентина считала, что помнит эту пору, понимает… В задумчивости, листая книгу, Татка уминала за вечер коробку конфет. У Валентины с губ готово было слететь: это что же, вместо ужина, вместо обеда?! — но усилием воли она себя удерживала. Татка, запершись в ванной, музыкой наслаждалась: вода шумела, транзистор орал, но не снимать же дверь с петель? Валентина, как умела, крепилась. А училась дочка отлично. Когда только, интересно узнать, заниматься успевала?
Независимый характер — и хорошо. Рано приучилась к самостоятельности. В детский сад, благо что во дворе, сама отправлялась. Валентина следила из окна. Дочка шла вперевалочку в плюшевой светлой шубке, шерстяной шлем голову облегал. У дверей детского сада оборачивалась, махала рукой невидимой маме: так обучили, так велено было, ну и она исполняла.
И, повзрослев, Татка оставалась дисциплинированной. Если задерживалась, звонила, предупреждала. Ну, а мелкие вольности как ей было не разрешить?
Теперь, если оглянуться, ясно делалось, что давно уже Татка взрослой себя почувствовала. По-взрослому соблюдала правила, диктуемые старшими, для сохранения покоя, мира и тем, значит, дополнительно ограждала, страховала себя. Все же в порядке, будто всем своим видом заявляла, и не беспокойтесь, не вмешивайтесь.
Иной раз, конечно, Валентина «пылила». В основном по причине женской возбудимой психики. По мелочам. Обувь Татка, к примеру, не сняла, прошлась по ковру, а подошвы в глине. Или посуду после ужина за собой не прибрала, свет в ванной не выключила, или…
И в тот раз. О какую-то чепуховину Валентина споткнулась, призвала дочь, грозно оглядела ее. И возмутилась. Хотя ругать было сейчас некстати: и поздновато и прежде поразмыслить следовало бы…
Дочь стояла, расставив ноги, голову чуть вбок наклонив, с легкой улыбкой, насмешливой, дерзкой. Глаза же ее, круглые, матовые, Котькины, и вовсе уж откровенно смеялись, а брови хмурились, красивые темные брови вразлет.
— Это что еще, — томясь неловкостью, злясь, но все же на прежнюю свою власть и силу надеясь, произнесла Валентина, — это почему ты косынку мою без спроса взяла?
Дочь вольным, широким движением стянула с шеи косынку:
— Ой, извини, я забыла спросить.
Валентина чувствовала, что ее, как капризную малолетку, уводят миролюбиво от ссоры, по-взрослому, снисходительно, и сильнее еще оскорбилась:
— Знаешь, что… — четко, раздельно произнесла.
— Мамочка, только не надо. — Дочь поморщилась. — Давай не будем, побережем нервы.
— Нет, ты послушай!
— Мама! — Дочь ее оборвала. — Я не хотела пока говорить, это окончательно еще не решено, не точно… В общем, я замуж выхожу! — выпалила и вся залилась краской.
— А моя мама умеет делать все, — произнесла Татка на выдохе и замолчала. Подумала и отодвинулась от Мити, сидящего рядом на скамье.
Тверской бульвар рванулся к весне одним из первых. Снег стаял только-только, белая муть облупилась с неба, проглянула апрельская синева, но воздух еще оставался щекотно-холодным, хотя и распушился солнечными бликами. В лужах рыжело песчано-глинистое дно, деревья, по виду еще застылые, изнутри уже пробудились, набирали жадно, спешно жизненный сок, да и скамейки, зимой пустующие, отогревались теперь пенсионерами и парочками.
Рядом гудела, кипела, волновалась улица Горького. Точно уже в предчувствии летней жары, штурмом брались киоски с мороженым. А вышедшая было к углу продавщица с обернутыми в целлофан веточками мимозы мгновенно оказалась окруженной толпой, и корзина ее враз опустела.
Митя не только успел выхватить через чьи-то головы букетик для Татки, но успел и расплатиться за него. Через минуту ни продавщицы, ни мимозы уже не было. На том же месте вдруг обнаружился усатый ассириец, выглядывающий из своей будочки, распространяя аппетитный дух гуталина.
Мимоза, правда, вид имела несколько болезненный. Гофрированные лапчатые ее веточки обвисли, цыплячье-желтые шарики утратили положенную им пушистость, усохли, скорчились, но запах, к счастью, не выветрился, веточка пахла весной. И весна и Москва пахли мимозой.
Татка и Митя уселись на скамейку напротив здания нового МХАТа, и, хотя не обнимались, не целовались, никто на уединение их не посягнул. Хотя, может, даже и лучше бы было, если бы старичок какой-нибудь присел с ними рядом, с краю, может, они бы тогда охладились, сдержались при свидетеле-то.
А ведь вроде ничего ссоры не предвещало. Лекции закончились в два часа; потолкались недолго во дворе, поболтали с сокурсниками — не столько из охоты, сколько от нового какого-то чувства взрослой осторожности, нежелания обнаруживать свое сокровенное открыто для всех. Татка стояла в стайке подруг, Митя шутил с приятелями, но они не выпускали из поля зрения друг друга. Это превратилось уже в потребность. Мите надо было постоянно видеть слегка курносый, смазанный профиль Татки, ее темный веселый и вместе с тем подозрительный глаз, челку, падающую на лоб, которой она небрежно встряхивала.