А Константин Евгеньевич, то бишь Котя, от кабинетного образа жизни не обмяк, не раскис. В отпуск с компанией приятелей выбирался на охоту. Зимой рыбачил. А спозаранку каждый день бегал вокруг дома трусцой. Когда прибегал в половине седьмого в свою сонную еще квартиру, от него пар валил.
Да, чтобы не забыть: между передними крепкими зубами у Константина Рогачева имелась щелка, — поэтому, может, его улыбка получалась такой обаятельной.
В общем, все ладно, дружно в семье Рогачевых на данный момент обстояло. И глупости, разумеется, что мать, Валентина, мол, нежнее относилась к сыну, а отец вроде из чувства справедливости дочь опекал. Чушь! Просто старшего Рогачева иной раз раздражал Рогачев-младший. Да, ему, охотнику, спортсмену, могли претить капризная болезненность сына, взор его туманный, ломкие, рассеянные интонации. Сын плохо, с неохотой ел. Утром и вечером каждый день повторялись драматические сцены: Валентина уговаривала, сердилась, сын, сгорбившись над тарелкой, не желал котлету доедать. И самое мерзкое: у него слезы в глазах стояли! У парня, у наследника Рогачева! Тут Константин Евгеньевич не выдерживал, хлопал с силой ладонью по столу. И сын — наследник! — вздрагивал, как от выстрела, узкий слабый его подбородок начинал мелко-мелко дрожать. Рогачев-старший залпом допивал стакан горького, целиком из заварки чая и, внутренне клокоча, уходил.
Пожалуй, только из-за сына они с Валентиной и ссорились. Дочка, Татка, никаких неприятностей не доставляла. Училась отлично, была в классе старостой, потом комсоргом, легко поступила в университет, и все шло у нее как по маслу. Не возникало с Таткой хлопот, вот Валентина и расхолодилась, отвлеклась, думал иной раз Константин. Вечерами, бывало, они с дочерью, уединившись в комнате, тихо беседовали, «Секретничаете? — Валентина, войдя, осведомлялась, вроде и не задетая ничуть. — Ну ладно, ладно». А им было весело ее дразнить. «Ладно, ладно…» — прикрыв дверь, Валентина снова, про себя уже повторяла…
…А в тот вечер Рогачев-старший вернулся домой после очередного совещания поздно, уселся на кухне и, как всегда, закрылся газетой. Валентина сосредоточенно со сковородками возилась; поджарила отбивную, подумала, открыла банку консервированной фасоли, еще подумала, посыпала сверху тертым сыром, смиренно подала кушанье супругу, подождала, пока он все съест, вздохнет удовлетворенно, насытившись, — и вот тогда, взглянув ему прямо в глаза, произнесла:
— Вот что. Татка замуж собралась. Ты в курсе?
Он дернулся. Она могла это точно засвидетельствовать: именно дернулся, как под током. Коричневые бархатистые круглые его глаза сделались влажными, белки порозовели.
— Что? Да ты шутишь…
Она выждала. Наблюдала молча. Полные его губы в улыбке расползлись, растерянной — да-да! — и жалкой.
— Ну нет… — Он неуверенно хмыкнул. — Ты, что ли, дурачишь меня?
И снова она промолчала. Какая-то злая страсть в ней проснулась — поглядеть, зафиксировать все оттенки чувств, пробегающие один за одним на его вдруг помолодевшем лице. Обнажившемся вдруг, оголившемся. Внезапно она догадалась, что давно уже видит на лице мужа одеревенелую маску, которая только теперь отвалилась. И даже не подозревала она…
— Валек, — он позвал робко, — это правда? Она сама тебе сказала? — И вздохнул по-детски, обиженно: — А почему не мне?
Тогда она расхохоталась. С издевкой.
— А потому что я мать! Ма-ма, не понимаешь? А ты — папа, папулька, папулечка. И тебе знать раньше времени не положено. Пришло время — и узнал. От м е н я.
Он все глядел на нее широко распахнутыми глазами. Наивно, невинно.
Она не выдержала, отвернулась.
— Ну, все поел? Можно убирать?
— Погоди, — он ее удержал. — А за кого… за кого она выходит, ты знаешь?
— Да, — постаралась она произнести как можно тверже. — Знаю. Милый мальчик. Из хорошей, интеллигентной семьи.
— А-а! Ну тогда… Тогда хорошо, ладно, — пробормотал он зыбким, неверным голосом. — Я пойду, пожалуй, прилягу. А, Валек? Что-то я вымотался, пойду журнальчик полистаю, хорошо? И лучше завтра пораньше встану…
С ожесточением Валентина терла сковородку. Мутная, с плавающим жиром вода заполнила раковину. Прядь волос упала, лезла в глаза, но она терла, терла, больно вдавливая пальцы в проволочную мочалку.
А глаза у нее оставались сощуренными мстительно. Но почему? Почему она ощутила такую к Коте злость? Чем это было вызвано?
Она представила себе его добродушную дурашливую ухмылку. К е п а р и к, который он на охоту надевал, резиновые высокие сапоги, заляпанные грязью. Представила его в пестром ярчайшем свитере на лыжной прогулке, в трусах расцветки «под леопарда», в которых он в волейбол на пляже играл. Представила в окружении приятелей, друзей — и такой и сякой он был для нее сейчас одинаково ненавистен.
Но, боже мой, почему? Она лихорадочно припоминала, разгораясь яростью, и труся, и прогоняя собственный страх, как перед прыжком с вышки. Ах, не надо бы, себя удерживала и себя же вперед толкала — куда, к обрыву?