Правда, Валентина вспоминала весело, вспоминала юную любовь, как любимая и поныне, а некоторую насмешливую разочарованность ее тона скорее, пожалуй, следовало отнести как упрек ее самой себе, собственной своей успокоенности, отрезвленности, нередкой у женщин, живущих ровной супружеской жизнью.
Хотя Валентина-то как раз сумела остаться по-девчоночьи азартной, беспечно-заводной, и в том, как она до поздней ночи могла болтать со своей подругой-соседкой, тоже сказывались ее неудержимость, щедрость. Гостье своей она готова была все продуктовые запасы скормить, оставив на завтра пустой холодильник. То есть о завтрашнем дне она и не думала. Вообще все заботы отбрасывались, забывались: пока гостья в ее доме присутствовала, ни тени посторонней, чуждой их разговорам мысли не возникало в Валентининой голове. В ее буйно-общительном, отзывчивом, доверчивом, казалось, сердце.
Опять же, отмечала про себя Света, она сама так не умела. Всегда, даже в состоянии будто бы беззаботности, изнутри ее точило некое неисполненное обязательство, отложенное дело, да и, кроме того, как укор, всплывали оставленные дома муж и дочь. Торчало, как гвоздь, мешало свободой наслаждаться беспокойство: а поужинали ли они? а сделала ли дочка уроки? Ну, конечно, сидят уныло у телевизора, ждут…
В результате, не выдержав, Света срывалась, вбегала в свою квартиру выше этажом и, убедившись, что все происходит именно так, как она предполагала, рушила сгоряча какую-нибудь, пусть серенькую, а все же идиллию — по сравнению с тем, что случалось потом. Да, дочь и муж смотрели телевизор, но теперь, после того как Света ворвалась, наорала, наговорила всякого, у них, голодных, аппетит пропал и жевали они свой ужин лишь потому, что опасались еще больше накалить атмосферу.
Света же, негодуя, терзалась в душе противоречиями: ведь если бы она осталась с Валентиной, если бы способна была отключаться, отмежевываться, вкушать радость минуты, тешиться пустячными, безобидными удовольствиями и не казниться, не терзаться — о, сколько бы она сберегла в себе, вокруг…
Да, было ей чему поучиться у Валентины, жизнелюбивой, жизнестойкой, жизнерадостной.
Только однажды случилось непредвиденное: как-то вечером Валентина, сама зайдя к Свете, присев у стола, вдруг уронила голову на скрещенные руки, и в распавшихся ее волосах Света увидела седину, слабую какую-то, беззащитную, младенческую, блеснувшую кожей макушку и зацепенела от неожиданности, в беспомощности утешить, помочь. Растерялась… Протянула руку, погладила Валентину по голове и руке своей не поверила, упрекнула себя за черствость. Жалела Валентину, но одновременно думала: ну вот, а казалось так все у них удачно, образцово… Гладила, успокаивала, а получался будто обман: беспокоилась-то в основном о себе. Во главе угла стояло: вот оно как бывает, все гладко, и вдруг… Собственное огорчение, собственное разочарование в первую очередь переживались: неужели Валентина теперь переменится? Хохотушка, забияка — вот какая Валентина нравилась, и с такой Валентиной было интересно, хорошо.
Рука гладила, а в голове мелькало: как неловко… Неприятно и даже, если честно, жутковато: отчего так мало отыскивается сочувствия, отклика искреннего на чужую боль? Скребешь, скребешь в себе самой — и ничего не выскребаешь. Пусто, глухо. То есть жалеешь, конечно. Но не так, совсем не так надо было бы жалеть.
Запомнился Свете тот вечер неудовольствием самой собой. А вот причина слез Валентины затемненной осталась, недовыясненной. Может, Света расспросить не сумела? А может, Валентина при всей своей доверительности оказалась способной до конца не раскрываться. Да, пожалуй, так.
— Мама, ну, пожалуйста, подойди, — умоляюще звал Леша. — Ну скорее, скорее! Иди сюда.
Вот пристал. Вытерев о фартук мокрые руки, Валентина к окну приблизилась. Обняла худенькие плечи сына, не удержалась, ткнулась носом в его затылок. От Леши все еще пахло по-щенячьи, и Валентина, вдохнув, улыбалась от наслаждения, морща нос.
Да, он плохо ел, выглядел слабеньким, но в классе никто из признанных силачей его не обижал, он даже позволял себе командовать — и сходило. Валентина удивлялась. В ее время, попадись ее сверстникам-школьникам кто-то схожей породы, чахлый по виду, но вместе с тем задиристый, явно чувствительный и замкнутый горделиво, — уж ему не избежать было бы жарких плюх. Ему бы наподдали, и он бы притих, укротился. И, пожалуй, прежняя Валентина не стала бы такого защищать. Нет, она бы скорее в зачинщицах оказалась, отколошматила бы задаваку-слабака еще посильнее других. Она умела. Дралась с ребятами в те годы упоенно. Ее даже местный хулиган Венька побаивался — как-то они сцепились, и он, убегая от нее, кричал: «Сумасшедшая! Я же тебя покалечу ненароком».