А передышки у них с Таткой почему-то всегда вразнобой случались. Только он успокаивался, вспоминал о теннисе, садился за книги, тут же звонок. Ее дерганый, обидчивый голос. И он понимал, откликался. Она же, когда подобное случалось с ним, вздергивала бровь, цедила: не скандаль, не ори. Хотя он говорил абсолютно ровным тоном. Чего она добивалась, а?
Она добивалась. Она хотела дождаться той минуты, чтобы ответить так: «Замуж? Да что с тобой, Митька? Вот уж не думала!» Хотела расхохотаться, но руку его удержать: «Погоди, не сердись. Давай все обсудим спокойно».
…Шел пятый час. Все стало розовым: небо, сугробы, кустарник. Татка брала ком снега, подносила к лицу, нюхала. И вдруг запихала горсть в рот, и еще, давясь, и еще… Митя не сразу сообразил, что она плачет.
«Какие странные люди бывают… Странные, странные, не поймешь — с чего вдруг?» — думала Валентина, идя от дома по переулку, вспоминая лицо только что встреченной соседки, недоумевая, гадая — ну что произошло?
А ничего. Валентина из подъезда вышла, а Света Кузнецова вошла. «Здравствуй». — «Здравствуй». Но у Валентины все похолодело. Захотелось вернуться, удержать Свету: «Ты чего? Что-нибудь случилось?» Но не успела, помедлила — и правильно, наверно. Неизвестно, на что бы еще нарвалась. У Светы в лице ничего не дрогнуло, глаза невидящие, поджатые губы. А она, Валентина, дуреха, издали еще разулыбалась, а ее, значит, мокрой тряпкой по лицу.
Ах так, и ладно! Только знать бы — за что? Может, чего наговорили Свете? Валентина, случался грех, могла сболтнуть лишнее. Но не со зла. Просто обсуждая что-то с кем-то, она увлекалась, лицо, глаза собеседницы казались столь искренними, столь откровенны ее речи, что, думалось, и нечестно в ответ осторожность проявлять. Но, раскрывая свое, и чужое затрагивала ненароком. По секрету, конечно. И наворачивался ком, и летел, и к тебе уже стихийным бедствием возвращался. Объяснять, что началось с пустяка, поздно оказывалось. Стенка шла на стенку. Так во дворе у них случалось, в детстве, и Валентина являлась домой с разбитой губой. Так продолжалось до сих пор, и разбаливалась голова, сердце ныло, давались зароки: никогда, ни с кем, ничего — ну их!
Все это происходило так мучительно оттого, что она, Валентина, дорожила дружбой. И Котя тоже готов был за друзей глотку перегрызть. И ничто так не тешило обоих, как многочисленные лица друзей в застолье по какому-нибудь торжественному поводу. Ничем они так не гордились, как дружеской поддержкой. Если надо будет, друг другу говорили, друзья помогут, прибегут. И сами они прибегали, помогали. И когда Валентина окидывала взглядом прожитое, из всей мешанины проступали, как самое важное, прочное, те случаи, когда она помогала кому-то, когда помогали ей.
Такое в семье Рогачевых вероисповедание сложилось. О дружбе, о ее ценности, важности они проповедовали и вокруг. И тем острее, больнее переносили свои разочарования.
Пустоты заполнялись впоследствии, но каждый раз очередное исчезновение тех, с кем сблизились, как крах воспринималось. И даже если вины за собой не ощущали, что-то в ссорах таких было позорное. Собственная наивность казалась стыдной, со стыдом вспоминалась былая доверительность, да и в поспешности, с которой теперь обнаруживались вдруг недостатки бывших приятелей, тоже проглядывало нечто унизительное — для обеих сторон.
Так и возлюбленные расстаются, нередко со взаимной брезгливостью. А все почему? Люди не умеют другому прощать того, в чем сами тоже повинны. И не учатся, не желают учиться. Даже страх одиночества отступает перед нашим упрямством.
Валентина, размышляя, все больше сердилась: и черт с ней, со Светкой. Есть Маша, Дуся, Нина… во сколько! Но — почему? Странная, странная… А может, в самом деле что-то случилось у нее? Надо зайти, спросить — а вдруг по уху ни за что ни про что получишь? Вот ведь как измаешься — из-за ничего. Чьи-то взгляды косые, прищуры, губы поджатые — и думаешь, припоминаешь, сходишь с ума.
Странные, все мы странные… Кто бы нас надоумил? Кто бы пожалел, вник, отчего мы сами так себя терзаем, так портим свою жизнь. От начала и до конца, любую жизнь, и достойную, и завалящую, и полную всяческих свершений, и тихонько-скромную — и у всех, у каждого столько мусора накапливается, что не разгрести. Зажмите нос, рот захлопните — на-чи-най-те!
Валентина шла и то тому, то другому кивала. Ее знали, любили в их околотке. А почему не любить? Она улыбалась, приветливая всегда бывала. А вдруг не любили? Но за что? Да нашлось бы при желании… Валентина плечами передернула, сбилась с ровного шага. Но зачем — в ней всплакнуло жалконько — зачем вы меня не любите? Давайте друг друга любить!
В этот момент новенький беленький «жигуленок» проскочил мимо, въехав в лужу, и обдал шедшую но краю тротуара Валентину брызгами грязной воды. «Ах, поганец!» — она завопила. «Жигуленок» уже умчался. «Поганец, — она повторяла, — поганец!» — чувствуя, как ни странно, что с этими криками к ней возвращается обычная ее бодрость, жизнерадостность, уверенность в себе.