Читаем После России полностью

Двадцать девятого июня, сообщая об этом сестре в Москву, он просит ее обратиться за содействием к давнему ее другу большевику Заксу. Когда-то, еще в дни Февральской революции, Сергей Яковлевич непримиримо с ним спорил, оценивая обстановку в стране. Позже, когда Закс жил постояльцем на квартире Эфронов, с Мариной Ивановной у них были вполне дружественные отношения. Может быть, теперь Закс походатайствует во ВЦИКе? «В течение пяти лет, — пишет Сергей Яковлевич сестре, — я открыто и печатно высказывал свои взгляды, и это дает мне право так же открыто просить о гражданстве…»

Одновременно Эфрон шлет письма Пастернаку и Горькому — также с просьбой о поддержке. Ему наивно кажется, что теперь день возвращения не за горами. В последующих письмах он торопился предупредить сестру: «Думаю, что, увидев меня, ты порядком разочаруешься — не только потому, что я начал быстро стареть, а потому, что от прежнего меня ни крупицы не осталось <…> Я все пугаюсь, когда встречаю людей после очень длительной разлуки. Они всё те же, а я изменился страшно. Они же говорят со мною как с прежним и, конечно, разочаровываются…»

Советское полпредство в Париже на улице Гренель


Сергей Эфрон


Однако ни в этом году, ни через год Эфрон не получит ни отказа, ни разрешения вернуться. В начале тридцатых годов советское гражданство дают русским эмигрантам еще очень выборочно. Лишь тоненькая струйка возвращающихся сочится примерно до 1935 года, и только позже она станет немного обильнее.

В 1932 году уезжает в СССР Дмитрий Петрович Святополк-Мирский. Всего пять лет он пробудет там на свободе.

В октябре 1933 года Цветаева — Тесковой: «С. здесь, паспорта до сих пор нет, чем я глубоко-счастлива. <…> Я решительно не еду, значит — расставаться, а это (как ни грыземся!) после 20 лет совместности — тяжело…» В августе следующего, 1934-го, Эфрон — сестре: «Почти все мои друзья уехали в Советскую Россию. Радуюсь за них и огорчаюсь за себя…»

Дома, в семье, Эфрона горячо поддерживает в вопросе об отъезде дочь Ариадна. Сын еще мал, но и он жаждет немедленно ехать в СССР. Упрямо сопротивляется только Цветаева. Когда в 1936 году она в очередной раз говорит мужу, что возвращаться в Москву сейчас не хочет, он неожиданно предлагает ей ехать в Тифлис. «А Вы?» — «А я — где скажут, я давно перед страной в долгу…»

В этом диалоге, приведенном в цветаевском письме к Тесковой (29 марта 1936 года), знаменательнее всего то, как сам Эфрон понимает причину оттяжки его возвращения на Родину: он считает совершенно справедливым, что участие в Белой армии лишает его права свободно распоряжаться своей судьбой…

В письмах Сергея Яковлевича к сестре в Москву все тридцатые годы настойчиво звучит: «Если бы я был один!», «с Мариной прямо зарез…», «…с нею ужасно трудно. Прямо не знаю, что и делать…»

Кажется, что вещее предчувствие с необоримой силой удерживает Марину Ивановну от безоговорочного «да», которого так ждет от нее муж.

Трудно назвать это просто словом «страх». То было почти знание, а не безотчетный страх. Знание-предчувствие несчастья для всех: для всей семьи. Временами она пыталась взвешивать «за» и «против», сравнивая при этом себя с витязем на раздорожье: «Влево поедешь — коня загубишь, вправо поедешь — сам пропадешь…»

Конечно, тоска по Родине ей мучительно знакома. И чем категоричнее звучит «мне все равно» в стихотворении 1934 года, названном «Тоска по родине» («Мне совершенно все равно — / Где совершенно одинокой / Быть, по каким камням домой / Брести с кошелкою базарной…»), чем больший накал набирает это «все равно», тем явственнее проступает глубочайшая связанность Цветаевой именно с тем, от чего она отрекается здесь с такой страстью.

Оказавшись летом 1935 года на знаменитом своими красотами Лазурном берегу, она напишет Тесковой: «Мне вовсе не нужно такой красоты, столькой красоты: море, горы, мирт, цветущая мимоза и т. д.».

«Я соскучилась по русской природе, по лопухам, по неплющевому лесу, по себе там», — сказано в письме к Пастернаку.

Русские просторы, русское огромное небо над ними — это в ее глазах символ российской безмерности, которую она так сильно ощущает в себе самой. Но не только символ.

Просторы, лопухи, Ока, рябина — это живые зримые образы родной земли, с детских лет вцементированные в «состав души».

Они невытравимы никакими разумными рассуждениями. Убедительнейшие доводы в прах рассыпаются перед живым воспоминанием:

Но если по дороге — кустВстает, особенно — рябина…

Громкоголосого «русофильства», упоенных разговоров о «Руси» и «народе-богоносце» Цветаева неприязненно сторонится. «Я никогда не буду утверждать, — писала она в 1923 году Роману Гулю о «русофилах»-эмигрантах, — что у здешней березы “дух не тот”. <…> Они не Русь любят, а помещичьего “гуся” — и девок».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже