Но Цветаева не разделяет иллюзий мужа. А он в письме к сестре по-прежнему твердит свое: «Мне горько, что из-за меня она здесь. Ее место, конечно, там. Но беда в том, что у нее появилась с некоторых пор острая жизнебоязнь. И никак ее из этого состояния не вырвать…»
«Острая жизнебоязнь», болезненное состояние… Его нужно преодолеть, из него Марину Ивановну необходимо «вырвать»…
В этом же году Цветаева напишет стихотворение, которое позже на Антифашистском конгрессе деятелей культуры, собравшемся в Париже, она подарит Николаю Тихонову:
Летом 1931 года, на побережье Средиземного моря, под Тулоном, куда ей удалось уехать с сыном на месяц с небольшим, она создает цикл «Стихи к Пушкину».
Как не изумиться самой тональности этих стихов! Какой наступательный ритм, какая воинствующая интонация — с первых же строк:
Это яростный, другого слова не подберешь, спор с теми, кто пытался провозгласить поэта эталоном умеренности и «истинной гармонии», а на языке Цветаевой — эталоном «низости двуединой золота и середины».
Но главное обаяние Пушкина в глазах Цветаевой — его непокорство, его бунтарство! Его способность к противостоянию и противоборству — вот что сейчас ей особенно дорого. Свершения Пушкина, настаивает Цветаева, плод не только великого поэтического дара, но и великого усилия, мощи духа:
Это стихи о Пушкине — но и о себе. Вариация любимейшей темы цветаевского творчества. В этом году она получила почти злободневное звучание.
Усилие противостояния.
Вопреки разлукам, нажиму обстоятельств, непризнанию — противоборство творчеством.
Верность себе. Высшему, что несешь в себе…
Среди немногих радостей осени 1931 года оказался день, когда к дому Цветаевой в Медоне подъехал автомобиль. За рулем сидел Сергей Сергеевич Прокофьев, с ним вместе приехали его жена и Марк Слоним. Сорокалетний Прокофьев уже получил к этому времени европейское признание как композитор и активно концертирующий пианист-виртуоз. Возможно, они уже виделись раньше, — во всяком случае, Цветаева, редко посещавшая театры, присутствовала на балете «Блудный сын», когда Прокофьев дирижировал оркестром. Она могла быть и на парижской квартире композитора, дружившего с Сувчинскими и Натальей Гончаровой; Маяковский в 1929 году именно в этой квартире читал поэму «Хорошо!».
Еще в 1927 году Прокофьев сумел получить советский паспорт и с тех пор уже дважды побывал в СССР: в первый раз триумфально, а во второй — неудачно, ибо попал в полосу яростных «проработок», не обошедших и его творчество.
Цветаевскую поэзию Прокофьев давно знал и любил, особенно восхищаясь энергичной ее ритмикой, как он говорил, «ускоренным биением крови».
Встреча в Медоне прошла весело, почти празднично. Чувствуя дружеское расположение собеседника, Цветаева оживлялась. Колючая настороженность ее исчезала, она становилась раскованной и блестящей. Марк Слоним рассказывает: «М. И. была очень рада нашему посещению, накормила нас супом, читала свои стихи и много шутила. Когда Прокофьев в разговоре употребил какую-то поговорку, М. И. тотчас обрушилась на пословицы вообще — как выражение ограниченности и мнимой народной мудрости. И начала сыпать своими собственными переделками: “где прочно, там и рвется”, “с миру по нитке, а бедный все без рубашки”, “береженого и Бог не бережет”, “тишь да гладь — не Божья благодать”, “тише воды, ниже травы — одни мертвецы”, “ум хорошо, а два плохо”, “тише едешь, никуда не приедешь”, “лучше с волками жить, чем по-волчьи выть”. Прокофьев хохотал без удержу, Лина Ивановна улыбалась снисходительно, а Сергей Яковлевич одобрительно.