Кто бы ни встретился Степану Авдеичу, заговаривает про погоду. Окаянная погода. Сбесившаяся погода. Такая-сякая. Атомная.
Степан Авдеич не поддакивает, хотя понимает своих соседей. За свою жизнь — а жизнь была у него кочевая, круглый год ходил по лесам, полям, деревням — он вдоволь таких разговоров наслушался. Редко бывает, чтоб погода людям впору пришлась. То холода клянут, то жару, то засуху, то мокреть. А погода вряд ли меняется. В каждом году соблюдается равновесие, жара откликнется холодом, сушь аукнется дождями и снегом. Все равно примет земля столько тепла, сколько положено ей, и воды примет, сколько отмерено. Конечно, год на год не приходится тоже, но и года соблюдают равновесие. Сухой год водяным сменится, бедный — обильным. И земля в отпущенных ей пределах тепла, солнца, воды не оскудевает жизнью и оскудеть не может.
У оседлого же человека иные мерила. О всей земле человек думает меньше, чем о своем поле и огороде; минувшие года и месяцы забываются, перед глазами только сегодняшний день. Отсеялся — дождя хочу, косить вышел — подавай вёдро… А так еще не бывает на свете. И авось не будет.
Наверно, мудрость и могущество человеческое не в том, чтобы научиться тучи перегонять с места на место. А в том, чтобы от них не зависеть, наподобие жука-плавунца…
Примерно так думает Степан Авдеич, но вслух не говорит. Смешно было бы выкладывать это соседу Забелкину, у которого ранняя картошка сгорела и чеснок стрелкуется.
— Да, брат, такие вот дела… — говорит Степан Авдеич угнетенному и тоскующему соседу Забелкину.
За железной дорогой, за шиферными крышами санатория, за маковками сосен, ржавыми от засыхающих ветвей, торчит водонапорная башня. Люди привыкли к ее виду, к ее тяжелому кирпичному цилиндру с жестяной тюбетейкой на темени; люди привыкли к ее тарахтенью. Дважды в сутки, по утрам и вечерам, попыхтев, начинает она стучать движком, и звук такой, словно размеренно бьют в ладони, сложенные ковшиком. Люди не видят движка, им кажется, что звуки летят сверху, из-под крыши. Люди также не представляют себе, что под этой башней уходит в землю труба толщиной с добрый сосновый ствол, и уходит глубоко, минуя грунтовый слой земли, минуя рыжие и белесые глины, минуя пески мелкие, красные и пески хрящевые, минуя прослойки булыжного камня и галечника, — на сорок с лишним метров уходит труба вниз и достигает наконец водяной жилы, тайной подземной реки, незримо и неслышно текущей в глубине.
Пролился на землю дождь, влага небесная впиталась в почву и стала просачиваться в глубину, очищаясь, фильтруясь в песках и галечниках, постепенно холодея, отдавая тепло, примеси, цвет, запахи… На земле грозы гремели, осенний лист падал, снега ложились и таяли. А прошлогодний дождь все просачивался в глубину, копился в подземных блюдцах, разбивался на ручейки и вновь просачивался, еще ниже… И он влился в жилу, в большую медлительную реку, которая пульсировала здесь вечно, одинаково чистая и одинаково холодная, зимой и летом сохраняющая пять градусов тепла.
Жилу проткнули трубой, нарушив извечный круговорот небесной воды, спутав неизменные ее маршруты.
Скважину пробурил когда-то Степан Авдеич — давненько, годков этак сорок назад. Была она первой его работой, первым творением рук.
Камешек, поднятый буром с нижнего горизонта, антрацитово-черный камешек с ледяными прозрачными крапинками Степан Авдеич взял на память. Носил в бумажнике, в кармане, в рюкзаке.
В общем-то, не в его характере такие слюнявые чудачества, а особенно в те годы, — ведь еще молод был Степан Ряполов, еще глуп и бесшабашен, жизнь катилась тогда горячая, веселая, азартная, и бесконечной она казалась, неиссякаемой… Но вот почему-то взял камешек и сохранил.
Потом таких камешков набралось много, полные пригоршни, и он не помнил уже, на каком месте они взяты. Собирал их в графин, для-ради смеха настаивал водку на камешках.
Он втайне любил, чтобы ему удивлялись.
Водокачка обнесена забором, и тут, на ее дворе, за сорок лет накопилось пропасть всякого хлама. Лопнувшие трубы валялись, битая фасонина, проволока. Когда Степан Авдеич бурил эту скважину, порвался у него стальной хомут, и Степан Авдеич его выбросил.
Хомут до сих пор лежит под забором, но сквозь него березка проросла, поднялась и солидным деревом стала. И теперь не снять хомут голыми руками, и уже стволу тесно.
Степан Авдеич вошел внутрь башни. Сыро там было, прохладно и полутемно. Машинным маслом пахло, керосином, ржавчиной, горелой проводкой. За сорок лет устоялись эти запахи.
Дежурил старик Горбунов. Степан Авдеич поздоровался и спросил, отчего насос хрипит.
— Туберкулез у него. Достукался, — ответил Горбунов, лежа на топчане и читая газету.