Бывали и еще случаи, когда Ваське делалось совестно; он раздумывал над такими случаями, они подолгу волновали его. Очень странно было сознавать, что вот у него, у Васьки Егоршина, появилась какая-то ответственность за свои поступки. Ответственность не перед родителями, не перед начальством, а перед самим собою, словно появился в Ваське другой, новый человек, наблюдающий и оценивающий старого, прежнего Ваську.
…Все это прошло перед ним сейчас, когда лежал он на промятой больничной койке, в холодном каменеющем гипсе, и Ксюша наклонялась над ним, такая оживленная, веселая, в туго подпоясанном халатике, говорила о пустяках, и лишь по глазам ее, блестящим и настороженным, иногда было заметно, как волнуется она и переживает за Ваську.
Он смотрел на нее и вспоминал, как вернулся из армии, и в первые дни Ксюша была растерянной, недоумевающей, — она почувствовала в нем перемены, он был знакомым и в то же время чужим, и это пугало ее. Вскоре между ними произошла ссора, пожалуй первая настоящая ссора, но после нее они не отдалились друг от друга, а наоборот, сблизились, как будто сразу поняв то, что нельзя было объяснить словами. Ссора началась из-за Васькиной матери, дяди Кости и комнаты.
Васька вырос без отца, и как-то получилось, что лет до шестнадцати не расспрашивал о нем, — мать, видимо, говорить не хотела, а Ваське не было особой нужды узнавать. Потом, когда Васька пошел работать и потребовалось заполнить анкету, он спросил об отце. Мать заплакала, назвала отцовскую фамилию (чудно́ было слышать незнакомую простую фамилию и представлять, что она могла быть твоей) и сказала, что отец умер, когда Ваське было три месяца. Васька не очень-то поверил всему этому, но больше допытываться не стал — было неловко перед матерью и еще было неловко из-за дяди Кости.
Дядя Костя жил в их коммунальной квартире, в смежной комнате, но просто соседом, жильцом его нельзя было считать. Васька помнил, как дядя Костя брал его, совсем еще маленького, на демонстрацию, нес на плече и покупал флажки, пахнувшие клюквенным киселем; позднее дядя Костя проверял его школьные тетради, табели (не замечая, между прочим, переправленных Васькиной рукою отметок), показывал, как ремонтируют электрические плитки и навертывают в пробки «жучки». Почти всякий день дядя Костя приходил к ним обедать или пить чай, в праздники, в день рождения матери или с субботы на воскресенье оставался ночевать. Тогда Васькину постель переносили в коридор и он спал в углу, между кухней и уборной, на рассохшемся сундуке. И оттого, что так было всегда, с самого раннего детства, Васька привык к этому и полагал, что так и должно быть. По субботам соседки спрашивали: «Ты нынче на сундуке спишь?» — и он отвечал весело: «Ага, на сундуке», и с удовольствием раскладывал свой матрас, потому что спать в коридоре было интереснее, чем в комнате. Допоздна из общей кухни доносились разговоры, пахло рыбой, картошкой, блинами; квартирные коты — их было четыре штуки — по очереди спали у Васьки в ногах. Вместе с дядей Костей, в его комнате, проживали два слепых старика, не то двоюродные братья, не то троюродные, по ночам они, пробираясь в уборную, натыкались на Ваську и ощупывали его пугливыми, чуткими пальцами. Это было тоже интересно и смешно. Потом Васька вырос, начал работать, давно все понял, но по-прежнему в субботние или праздничные, вечера тащил свой матрас в коридор и укладывался там. Только теперь сундук сделался ему короток, приходилось спать скорчившись, и наутро болела спина.
А вернувшись из армии, Васька в тот же день переговорил с дядей Костей и матерью. «Для тебя ведь все… Пенсия, лишние деньги…» — сквозь слезы шептала мать. Васька сказал: «Без них обойдемся», и шестого ноября, под праздники, была сыграна свадьба. Дядя Костя перенес в комнату матери свои вещи, за столом сидел сконфуженный, красный, много пил и делился с Васькой папиросами собственной набивки. Мать снова плакала, но уже как-то бездумно, легко, слезы будто сами собой текли по напудренному ее лицу. Васька привел на свадьбу Ксюшу, она поздравляла дядю Костю и мать, пела, Шутила, но только ни к вину, ни к еде не притронулась. А когда он провожал ее в общежитие, она шла молча, как-то деревянно, ступая прямо в лужи лакированными туфельками; на середине дороги вдруг повернулась, выдернула свою руку и сказала:
— Ты что же, не мог предупредить?
А он все понимал в эту минуту — и как ей трудно было ждать три года, и как мечтала она о его возвращении, и как надеялась на то, что уж теперь-то они будут вместе, и как сейчас все на свете правильные соображения, разумные доводы не пересилят, не смогут пересилить ее обиду. Теперь, когда дядя Костя переехал к матери, Ксюшу не пропишут в комнате, да и сам Васька уйдет в общежитие. Вместо собственной свадьбы сыграна никому не нужная свадьба стариков. А ей, Ксюше, опять одни надежды да обещания… Васька понимал это и все-таки не стал оправдываться, не стал успокаивать Ксюшу. Она ушла оскорбленная.