— Вы ошибаетесь. Значение его велико. И отнеситесь к нему серьезно. Эту важнейшую часть защиты сводят обычно к дежурной фразочке. Делают это по недомыслию, недопустимой душевной вялости. А между тем, оно может сыграть даже решающую роль. Наверно, вы слышали о Лассале?
Он уязвленно, совсем как подросток, мотнул своей крупной головой.
— Нет.
— Был такой радикал в Германии. Вернее — в Пруссии прошлого века. Его судили не раз и не два. Однажды его последнее слово длилось почти четыре часа. После него он был оправдан.
Самарин взглянул на меня с участием, с каким-то насмешливым состраданием. Так смотрят на тронувшегося умом. Потом негромко проговорил:
— Ну, это же было в другом столетии, в другой стране. И суд был другой.
Мысленно я себя отругал. Воспоминание о Лассале, о старой патриархальной Европе, о старой патриархальной юстиции, позволившей себя обольстить такой магической элоквенцией, было нелепым и неуместным в нашей застывшей дремучей казенщине. И все же я счел необходимым просить его отнестись к суду не только как к пустой процедуре и срепетированному спектаклю. Не скрою, я возлагал надежды на личность моего подзащитного, на некий гипнотический дар, воздействие которого чувствовал. Необъяснимо, но это так.
Он был неуступчив, шерстист, ощерен.
— Просить я у них ни о чем не буду.
Я не сумел утаить раздражения.
— Поймите, не только я вам помогаю. Вы тоже хоть малость должны мне помочь. Я настоятельно вам советую, по мере возможности, взять себя в руки и не вести себя вызывающе.
Не дело переходить на басы, когда беседуешь с человеком, часы которого сочтены, но он уж очень меня достал амбициозностью и неконтактностью. Справившись со своим раздражением, я сказал ему:
— Если ваши родители…
Он прервал меня достаточно резко:
— Не появятся. Я хорошо их знаю.
Он дал им нелестные характеристики. Отец его, «доблестный отставник», — именно так он его назвал — этакий истовый коммунар. Из тех казарменных патриотов, которым под силу преобразить родину-мать в родину-мачеху. Вечно твердил, по словам Самарина, что перед ним стоит задача сделать из сына единомышленника и настоящего мужчину. Что для него — одно и то же. Благонадежен и массовиден. Достойная опора режима.
О матери он отозвался сдержанней, но столь же презрительно и жестко. Безгласное серое существо, собственного лица не имеет, давным-давно растворилась в муже. Была бесконечно ему благодарна за то, что он сдержал свое слово и благородно на ней женился.
— Я никогда не мог им простить, — сказал он, мрачно блестя зрачками, — что сдали они меня в нахимовцы.
Эти сыновние аттестации в очередной раз меня покоробили, но я сдержался и лишь заметил:
— Так что же, вы не любите моря?
Немного помедлив, он произнес:
— Заставил себя его полюбить. Другого просто не оставалось — выбора у меня ведь не было. Где-то прочел я: вода коварна. Может быть. Не коварней, чем суша. В море ты можешь себя почувствовать частью совсем другой вселенной. Это всегда дорогого стоит.
Я сказал ему:
— Понять вас мне трудно. У вас, безусловно, нет чувства родины. Она для вас — мачеха, несуразный, нелепый, враждебный вам материк. Не ощущаете вы себя при этом и гражданином мира. Мир тоже вам враждебен и чужд. С морем вас несколько примиряет его пустыня и то, что люди находятся у вас в подчинении. Сдается, что лишь при этом условии вы можете с ними сосуществовать.
Я мог обойтись и без этих сентенций. Они были вовсе не обязательны. Однако же все они словно спорхнули с моих благонамеренных уст. Естественно. Даже в эти минуты я был не только его адвокатом. Я был и советским человеком. Железная школа, мощная выучка.
Он улыбнулся:
— Могу догадаться, что думает обо мне мой защитник.
— Поверьте, защищать вас непросто. Как говорится, тут все не так. Не так вы росли, не так вы жили, даже не те читали книжки. И в вашей голове и в душе — невероятная мешанина. Но я — адвокат. Свою работу я сделаю с полной самоотдачей.
Когда мы прощались, он повторил:
— О просьбице моей не забудьте.
Должен сознаться, что всякий раз мне досаждала его командирская, самоуверенная интонация. Но, разумеется, я промолчал.
Не скрою, что личность Альбины Григорьевны будила во мне живой интерес. Кто ж эта победоносная дама, сумевшая приручить стихию? Я уже знал, что рядом с Самариным жены удерживались недолго, что первый брак его рухнул быстро, не одолев и полутора лет, второй завершился еще стремительней. То были естественные развязки — мне трудно было представить женщину, способную выдержать этот норов. Но, видимо, такая нашлась.
Я позвонил ей в тот же вечер. Отметил, что трубку сняли не сразу. Но вот наконец раздался щелчок и низкий, чуть глуховатый голос с еле заметной хрипотцой негромко пророкотал:
— Вас слушают.
Я осведомился со всею учтивостью:
— Могу попросить я Альбину Григорьевну?
— Да, это я.
Контральтовый голос звучал достаточно неприветливо. Я сказал еще более куртуазно:
— Вас тревожит Павел Сергеевич Дьяконов, адвокат Глеба Всеволодовича Самарина.
Она ни словом не прореагировала. Последовала долгая пауза.
Я продолжил: