— Он приветствует вас. Вы не хотели бы передать ему несколько слов?
Она молчала. Потом промолвила:
— Нет. Спасибо.
— Простите.
— Еще раз благодарю вас.
Я, не простившись, повесил трубку.
Как вы уже поняли, Глеб Самарин не вызвал во мне больших симпатий. Не только преступной своей авантюрой, не только своей безумной готовностью пустить под откос такое множество злосчастных человеческих судеб — тут было исходное неприятие. Он раздражал меня самонадеянностью, тоном, усмешкой, своим баском. Я был раздосадован ситуацией — тем, что я должен его обелять. И тем, что я так зол на себя — все, что я чувствую, что испытываю, недопустимо для адвоката, запретно для профессионала.
Но — странное дело! Эта беседа — хотя и смешно называть беседой те несколько отрывистых реплик, которыми мы тогда обменялись — вдруг вызвала у меня обиду за Глеба Всеволодовича Самарина. И с колющей четкостью я увидел его большую склоненную голову, сухое обветренное лицо, лихие глаза ячменного цвета.
При следующей встрече я вел себя именно так, как было условлено, — не произнес ни единого слова. Но все же не сумел удержаться от грустной виноватой улыбки и выразительного вздоха. Он тоже не проронил ни звука, лишь понимающе качнул своими восточными ресницами. Лицо не дрогнуло, но зрачки словно утратили свой окрас, сразу же оледенели и выцвели.
В тот день свидание было недолгим, и говорить было, в сущности, не о чем, все было сказано в прошлый раз, я задал лишь два или три вопроса. Обоим нам осталось лишь верить — без всяких, естественно, оснований — в великодушие властных сил.
Встретились мы уже в суде. Этот процесс необычный, сложный должен был и долго готовиться и долго длиться — если бы судьи хотели понять, что же стряслось и кто же такой этот Глеб Самарин. Однако его провели галопом, с молниеносною быстротой, в каком-то лихорадочном темпе. Было понятно, что власть желает скорее покончить с этой ужасной и унизительной страницей, невыносимой для самочувствия и общепринятой мифологии. Покончить, забыть, стереть из памяти.
В жизни советского мастодонта случались подобные потрясения, но он их царственно игнорировал. О них не говорилось ни слова, не вспоминалось, их попросту не было. Они не могли произойти в стране развитого социализма. В стране сплоченности и единства. В дружной и братской семье народов.
Не было Катыни, Карлага, не было бойни в Новочеркасске. Не было новой потемкинской драмы и офицера флота Самарина. Не было странного мятежа.
Не было. Всякая правда условна, несостоятельна, недостоверна. Только легенда всегда весома, жизнеспособна и убедительна. Слава тебе, рукотворный мир, созданный дикторами и репортерами.
К этому миру мы притерпелись, присохли, привыкли и приспособились. Мало-помалу он стал своим. Это нас вовсе не опечалило. Ибо гораздо для нас страшней быть этим славным миром отторгнутыми. Все мы, законопослушные граждане, жаждем существовать с ним в ладу. Поэтому нам так импонирует и общепринятый образ мыслей и общепринятый образ жизни.
Я вспоминаю слова Самарина, сказанные им об отце: «Благонадежен и массовиден». Экая невидаль! Эти свойства произросли в нас закономерно. Мы так опасались выйти из круга и так страшились выпасть из времени, почувствовать свое отщепенство, что без каких-либо сожалений расстались со своею особостью. Да Бог с ней. Слишком большая роскошь, небезопасная в наши дни. Не зря мы обучены с детских лет: сидите смирно и не высовывайтесь.
В этом процессе я не блеснул. Естественно, изменить его ход и повлиять на решение судей не смог бы лучший оратор в мире. Все было решено изначально, нам всем предстояла лишь процедура. И все же я должен был оставаться на уровне собственной репутации. Но то ли я попросту не нашел единственно возможной стратегии, то ли я был не в лучшей форме. Не было ни боевого азарта, ни петушиного куража, ни состязательного запала. Я лишь досадовал на себя, в грустном подполье моей души тлело привычное самоедство, а пуще всего донимала вздорная, обидная для меня мыслишка — что думает обо мне Самарин? Должно быть, презрительно отмечает мою неуклюжесть и заурядность. И с острым, не слишком понятным волненьем я ждал его последнего слова.
На протяжении долгих лет на этой стадии разбирательства я почему-то постыдно нервничал. Мое обоняние обострялось, я чувствовал, как сгущается воздух в зале суда, и почти физически я ощущал на себе его тяжесть.
Усталость, пересохшая глотка, стеклянные глаза караула, решетка тюремного воронка — все вместе оказывало болезненное, опустошительное воздействие. Возможно, мне достались в наследство лишенные иммунности гены, жестокое злое воображение — нельзя мне было идти в юстицию! Потребовались годы и годы, чтоб я относительно заматерел.
Не слишком легко мне так откровенничать, не слишком приятно вам меня слушать, но эту историю не расскажешь, подыскивая округлые фразы и стесывая кривые углы. В ней много всякой неразберихи.