Читаем Последнее странствие Сутина полностью

Художник тихо вернулся в свою белостланную палату. Он пытается забыть, что это не просто воспоминание. Он едет в катафалке на операцию в Париж и вспоминает белый рай. Он лежит в белой клинике и вспоминает поездку в катафалке из Шинона в столицу скорби. Когда он о чем грезит? Он качает головой во сне. Выходит, маленькие заговорщики живут, как и он, в этой белой клинике? Это кажется настолько немыслимым, что он отворачивается к белоснежной стене.

Теперь они снова встают у него перед глазами, мать с ребенком, которых он нарисовал в сорок втором, в год больших депортаций. Это одна из последних картин, написанных им в Шампиньи-сюр-Вёд. Их головы сдвинуты так тесно, что ближе уже невозможно, они почти перетекают одна в другую, но в близости таится огромное напряжение, которое их разрывает. Взгляд матери скользнул вниз на грязно-коричневый пол. Темень вокруг ее глаз – это не круги от изнеможения, оттуда говорит окончательная невозможность видеть что-либо впереди, в будущем. Особенно левый глаз погружен в грязную темноту несчастья, утопает в цвете беды.

Но центр – это взгляд маленькой девочки, такой наполненный жизнью, направленный слегка вверх, весело рвущийся прочь от беды, вероятно в будущее, которое для ребенка, конечно, носит совсем другое название. Есть только сейчас. И осязаемая радость жизни. Глаза скачут от веселья, смотреть вокруг – чистое удовольствие. Девочке уже не сидится на месте, вот-вот она спрыгнет с колен матери. Ее присутствие, как свинец, можно видеть только одно плечо матери, другое уже сникло и изглажено страшною катастрофой. Плечи девочки, напротив, раздуваются от счастья, от торжества жизнелюбия на воле грубого холста страданий.

Когда-нибудь и эта жизнерадостная девочка усвоит жалкую позу своей матери. Два лица воплощают в себе две фазы жизни, из которой одна неминуемо сменяет другую. Толстые коричневые чулки матери зримо доминируют на переднем плане. Выражали ли когда-нибудь чулки столько горести, сколько это раздвоенное торфяно-коричневое убожество? Сама жизнь – пара подвязанных коричневых чулок. Ножка стула с левой стороны так наклонена, что едва не слитая воедино неравная пара в следующее мгновение должна окончательно рухнуть в пропасть. Почему именно сейчас ему приходит на ум слово «яма»? Густо-черная тень слева, кажется, уходит в бесконечность. Есть ли здесь вообще стены? Едва ли, это пространство – пустая территория страдания.

Но что за цвет у платьев матери и девочки! Два забытых тайника небесной лазури. Клочок блаженно-светлого обещания счастья покрывает кожу каждой из них. Но взгляд, поза, торфяно-коричневые чулки матери мгновенно отрицают его. Выбившаяся оборка белого нижнего платья усиливает отречение. У девочки же небесная лазурь – это кожа весело скачущего настоящего. До тех пор, пока она в это верит. Кусочек этой лазури кокетливо льнет к ее глазам. Может быть, эта небесно-голубая девочка когда-нибудь увидит в своей жизни больше счастья. Но этого никому не дано знать.

Художник горячится на своей белозарной постели. Нет, только не о счастье. Никакого суетного счастья. Счастье тут вообще ни при чем. Говори лучше о молоке. Цвет будущего – это цвет молока.

Мадемуазель Гард и суетное счастье

Он лежит в своей ослепительно белой постели, и ему в самом деле приходит на ум слово «счастье», кажущееся таким невероятно чужеродным в его жизни. Да и точно ли это слово? С какой стати? Может быть, какое-то другое, похожее – но никакого похожего не существует. Репутация самого несчастного художника на Монпарнасе служила ему надежным щитом. Аура несчастья ограждает человека от назойливости мира. Несчастного великодушно оставляют в покое. Он становится неприкасаемым, понимаете? Чудесный предрассудок защищает его не хуже крепкого телесного запаха. Несчастный Сутин! Весь Монпарнас сокрушается о нем. Ужасное детство, отчаянная бедность, разрушительная ненависть к собственным картинам, изматывающая боль желудочной язвы, неизбывная застенчивость, совершенная покинутость. И в довершение всего он вынужден спасаться от оккупантов и их пособников. Тайком, в катафалке!

Или же он только предпоследний на шкале несчастья, как и всегда: десятый из одиннадцати. Художник никчемного люда, говорили про него, портретист оскорбленных и униженных, говорили они, изобразитель голода и истязаемых животных. Распятые индюки, подвешенные зайцы, с которых уже содрали или вот-вот сдерут кожу, – это все он сам, говорили они. Пожалуй, они и кровавую воловью тушу приняли за него самого.

Красочная, переливчатая смерть призвала его к себе в свидетели. Смерть не хочет умирать неувиденной. Смерть – это триумф, и сколь прекрасен цвет и узор ее крыльев! Курица с синей шеей, темные жилы перепелки… Смерть взыскательна, она требует не жалеть на нее красок. Несчастье – да, конечно, и в то же время ошеломляющий, захватывающий дух восторг для сетчатки. Они проглядели его. Он оказался невидимым. И хотел таковым остаться.

Перейти на страницу:

Похожие книги